– Простите, милая, но вам лучше поискать другую специальность. Вы слишком… – мэтр взмахнул рукой, изящно, выверенно, почти танцуя.
– Но есть и те, которые выше… – она не хотела отступать без боя.
– Есть. Но не такие толстые.
Тогда она перестала есть. Почти. Сбросила пару килограммов, еще пару. И добилась-таки своего: ее оставили в театре. Пусть не в Большом и не примой – на это она даже не надеялась, – но ведь оставили, а значит, надежда есть.
Надежда оставалась и ему: на возвращение. На то, что когда-нибудь потом он станет «нормальным», забудет, изменится, переплавится в обычного человека, без ночных кошмаров и невнятной тоски по чудесному. Пожалуй, именно эта тоска и подтолкнула его вспомнить о девчонке из соседнего дома.
И эта тоска нарисовала несуществующую любовь.
Теперь было с кем разговаривать, шепотом, понимая и стыдясь этого неопасного безумия, жаловаться и утешать, потому что у нее тоже были проблемы, ведь не бывает так, чтобы совсем без них, а значит, можно поделиться теплом и принять немного от нее.
Нельзя сказать, что она совершенно не ощущала этой связи: рождалось порой некое неудобство, от словно бы чужого присутствия, которое – вот уж точно глупая глупость – успокаивало ее. И бывало, слезы – редкие, ведь нужно беречь грим, лицо и мамины нервы – сами высыхали, стоило подумать о…
Ее защитник был безлик и безымянен, а потому, когда случилось появиться иному, весьма из себя представительному, она не устояла. Балерины – создания ветреные.
Впрочем, ему-то, далекому, сгорающему на войне и изо всех сил пытающемуся не сгореть дотла, не было дела ни до ее кавалеров, ни до ее жениха, ставшего в конце концов супругом, ни до нее самой, нынешней. В его памяти осколком чудного мгновенья жила бледная, худенькая и вся какая-то непередаваемо хрупкая девчонка, которая так упорно не обращала на него внимания.
Любовь спасала.
Ей тоже показалось, что спасение близко, только руку протяни, а лучше вытяни, чтобы блеснул на солнце золотой ободок: вот оно, счастье. И какая разница, что мама шепчет, будто нет в нем любви, расчет один, надежда на карьеру в папиной фирме. И что папа думает так же, но, поддаваясь любви к дочери и долгу, тянет зятя вверх.
Выше и выше, туда, где горы…
Горы он оставил, когда понял, что ненавидит их, серо-зеленые или синие, с кроваво-красным на закате и туманно-розовым, волглым, накатывающим с востока. И черные, зубастые, скрывающие солнце за каменными горбами тоже ненавидит, и само солнце – жгучее, испепеляющее, способное обглодать камни добела, а тело – до костей.
Он сбежал, хотя уговаривали остаться, денег предлагали и взывали к долгу, но в нем не осталось сил на еще один виток. Хватит, он и без того слишком многое отдал горам.
Вернулся. Понял, что не нужен, и ударился в запой, сначала водочный, после – книжный, зарываясь в пропыленные страницы, глотая слова и спотыкаясь на знаках препинания, вытягивая оттуда, из прошлого, себя. Не вытягивалось.
Тогда он ударился в бизнес. Зло, жестоко, выплескивая накопившуюся злость, волчьим оскалом, безудержностью и даже каким-то безумием пугая конкурентов, заставляя отступить и на добытом клочке пространства выстраивая свой мир.
Ему отчаянно хотелось в сказку. Она вяло мечтала станцевать Жизель, но с каждым днем слабее и слабее, все больше погружаясь в кордебалетное болото, пропитываясь дрязгами, поддаваясь зависти, стервенея. Доведись им встретиться сейчас, ничего бы не вышло: слишком страшен был он, слишком обыкновенна она.
Поэтому судьба была милосердна, сберегла от встречи.
Еще не время. Еще не судьба. У каждого свой путь.
Он женится и разведется, поняв, что ошибся. Она разведется тоже, потому что ее поставят перед фактом о разводе: супруг достаточно самостоятелен и силен, чтобы не нуждаться более в помощи тестя. А тесть слишком увлечен новорожденным сыном, чтобы копаться в проблемах взрослой дочери. У матери роман, а в балетном училище – новый выпуск.
Увольнение.
– Ты перестала следить за собой, дорогая моя, – постаревший директор печально сопел, вздыхал и заслонялся от нее кружевным платком. – Ты располнела…
– Я сяду на диету, я…
Платок взлетел, протягивая за собой шлейф кофейно-коричного аромата, а розовый палец, перетянутый широким кольцом, решительно указал на дверь. Правильно, не следует беспокоить занятых людей глупыми проблемами.
Расставание. Очередное. И надоело-то до жути.
– Сволочь ты, Ряхов! – кружка, столкнувшись со стеной, разлетелась осколками. А следом и ваза. – Я тебя ненавижу, слышишь? Ненавижу!
Чемодан раскрытой пастью, ворох разноцветных тряпок, запакованные колготки и распакованные чулки, змеиными шкурками свисающие со спинки стула. Роза поверх лифчика, пачка презервативов. Он отвернулся: снова хотелось чуда, того, которое помогло некогда выжить.
– В общем, так, – в спину ткнули твердым и острым, показалось – карандаш, оказалось – ноготь. Ну да, у нее длинные ногти, с камешками и колокольчиком даже. – Если ты думаешь, что я – какая-нибудь шлюха, то ты ошибаешься!
Нет, вряд ли, в том, что происходит, ошибки нет, скорее уж тоска от невозможности изменить. Она обошла его и встала, демонстративно скрестив руки на груди, выдвинула ногу, нахмурилась:
– Или ты забыл, кто мой отец?
Не забыл, только разве это имеет значение? Вряд ли. Они просто не подходят друг другу, при чем тут отец?
– Он тебя в порошок сотрет! Он…
– Чего ты хочешь?
Обыкновенный вопрос, логичный даже: они всегда чего-нибудь да хотели. Шубку-колечко-браслетик-машину…
– Я хочу, Ряхов, чтобы ты сдох! – выпалила она и, вдруг подавшись вперед, обвила его шею, приблизилась, мазнула по щеке губами, оставляя жирный след алой помады, ухватила зубами мочку уха и прошептала: – Если бы ты знал, как я этого хочу…
Не больше и не меньше, чем многие другие. Но вряд ли это желание когда-нибудь сбудется. Сбывшиеся желания – из разряда сказок, а сказок во взрослой жизни не бывает. Это Ряхов знал совершенно точно.
Но расстаться в этот день не получилось.
У Дашки получится. Непременно получится, потому что она умная, сильная, красивая и талантливая. Очень-очень талантливая! Мама знает. И папа знает, пусть и притворяется, что ему больше не интересно, что забыл, но…
Но он уехал, и мама занята, и никому-то нет дела до Дашкиных проблем, им кажется, что если есть где жить и на что жить, то значит, проблемы – порождение Дашкиной фантазии. Папа вчера так и сказал:
– Нечем заняться? Работу найди наконец, только нормальную!
А в театре, выходит, ненормальная была. Но ведь он сам… и гордился… и…
– И кто крайний? Вы? – Всклоченная девица неопределенного возраста плюхнулась на стул, вытянула ноги в сетчатых чулочках и, закусив губу, окинула Дашку придирчивым взглядом. – Что, тоже в секретарши?
– Да, – ответила Даша, чувствуя, что краснеет. Ей было неуютно под этим насмешливым взглядом, усилилось ощущение неуместности, несоответствия. Словно она, Даша, нагло вторглась на чужую территорию и теперь претендует на чужое место.
Очередная глупая глупость – ну какая из нее секретарша? Вот и мама сказала, что никакая, а отец… нет, отец и слушать бы не стал, поэтому Дашка даже не стала говорить. Она сама раскаивалась в этом решении, сидя в приемной: серый квадрат ковра и белый напротив – пола, люстра гроздью желтого винограда и карликовыми фонарями светильники; яркий хром мебели и искусственный глянец вощеной кожи. Нет, это не Дашкин мир, чужой, как потрепанная газета, сложенная вчетверо и прикрытая из стыдливости сумочкой.
У новой соседки газеты нет, а сумочка крохотная, этакий пенал на длинной цепочке, густо усыпанный золотой пылью.
И волосы у нее блестят, и глаза отблескивают металлом. Самое время встать и уйти. Да, это разумно, это правильно, но…
Хлопнула дверь, выпуская еще одну девицу, на сей раз брюнетисто-вороной масти, а третья, офисно-безликая, отгороженная от прочих высокой стойкой секретарского стола, сухо велела: