Мусатов снял трубку.
— Да… Здорово… Знаешь, я, когда звонок этого аппарата слышу, сразу на сердце легче, друзья звонят… Да… А что за спешка такая… У всех дела… Ну ладно, ладно, приеду. А где там… Давай… Жди.
Мусатов положил трубку, забарабанил пальцами по столу. Нажал кнопку звонка.
В кабинете появился помощник.
— Коля, я тут уеду на пару часиков. Понял.
— Понял, Михаил Кириллович.
Помощник распахнул стенной шкаф, достал плащ, подал его своему шефу так, как швейцары подают пальто в ресторанах.
Мусатов благосклонно кивнул и вышел из кабинета.
* * *
Корнеев и дежурный по изолятору пожилой старший лейтенант шли по тюремному коридору.
— Он голодовку грозится объявить. Поэтому я тебя, Игорь, и вызвал. Или тебя теперь товарищ майор называть?
— Да что ты, дядя Сережа! Ты же меня еще младшим лейтенантом помнишь, — засмеялся Игорь.
— Я-то помню. Только некоторые об этом забывают.
— Не ворчи, дядя Сережа. Где он?
— В шестой.
Подошел старшина-надзиратель, открыл камеру.
Тохадзе в разорванной рубашке сидел на нарах. Был он всклокочен, небрит. На столике стояли миски с едой.
— Встать, — скомандовал дежурный.
Тохадзе молча поднял голову.
— Почему вы отказываетесь от пищи? — спросил Корнеев.
— Пища! — хрипло закричал Тохадзе и вскочил. — Ты, мусор!.. Где ты пищу видишь? У нас свиней кормят лучше. Понял!
— Может, мне в «Арагви» съездить? — прищурился Корнеев.
— В Батуми позвони, брату, пусть еду привезут!
— По мне, Тохадзе, ты и тюремной пайки не стоишь. Тебе на свете вообще жить нельзя.
— Это не тебе, мент, решать! Суду!
— Запомни, не будешь есть, начнем кормить насильно. У нас нервы крепкие. Пошли.
Дверь камеры захлопнулась.
Тохадзе вскочил, закричал что-то гортанное по-грузински. Схватил со стола миску и бросил в дверь.
Корнеев и дежурный остановились.
— Миску бросил, — сказал дежурный.
* * *
До чего же тихо и красиво осенью в Сокольниках. Днем в парке пусто. Только несколько молоденьких мам с колясками, да одинокий художник устроился у пруда. Неяркое солнце добавляет золото в краски осени. Заканчивается сентябрь безветрием и яркостью.
Желтухин прошел мимо художника, заглянул через плечо.
Художник недовольный обернулся.
— Извините, так вот, любопытствую.
Желтухин обогнул озеро, сел на лавочку. Посмотрел, прищурившись, как блестят солнечные блики на воде, достал пачку «Казбека». Долго обнюхивал папиросу, потом закурил.
Он сидел, бездумно покуривая, а глаза внимательно следили за аллеей. Ждали.
Мусатов появился стремительно. Шагал энергично, раскидывая туфлями листву.
Он подошел к скамейке, сел.
— Ну? — спросил отрывисто и зло.
— Миша, — Желтухин вздохнул, — ты посмотри, красота-то какая. Меня осень успокаивает, душой я отдыхаю в такие дни…
— Ты меня за этим позвал? — зло спросил Мусатов.
— А хотя бы и за этим, Миша. Ты забудь, забудь о посте своем. Стань нормальным-то, добрее стань. Проще. Может, последний раз мы с тобой такую-то осень видим. Мы же, Миша, с тобой как братья. Это у тебя родственников полный дам, а у меня ты один. Дружба наша с тех горьких блокадных дней началась.
— Ишь, как у пионеров на сборе заговорил. «Горькие блокадные дни». Не очень они для тебя горькими были.
— Ты, Миша, путаешь что-то. Это для тебя они слаще молока сгущенного. Тебе и медальку за питерские дни, и два ордена. А мне?
Голос Желтухина стал жестким, злым.
— Мне что, Миша? Срок. А потом паспорт чужой. А дело одно делали. Людей голодных обирали.
У Мусатова лицо дернулось. Он хотел что-то сказать, но не смог. Так и глотнул воздух открытым ртом.
— Да, Миша, мародеры мы. Капитал свой на голодных сделали. Только ты все сберег, а я потерял. Но на следствии, ох как меня крутили, о тебе молчал. Поэтому ты государственный человек, а я никто.
— Никто! — Мусатов усмехнулся. — Деньгами, наверное, стены оклеены.
— А зачем они мне, деньги-то? На кашку да творожок мне пенсии хватает. Может, эти-то деньги компенсация мне за жизнь загубленную.
— Только не плачь, Степа, каждый сам себе жизнь выбирает.
— Вот это ты точно сказал, Миша, точно, поэтому и дело у меня к тебе.
— Может, хватит дел?
— Нет, Миша, не хватит. Я тебе о Ленинграде и сроке не зря напомнил. Ты ведь все понял, умница моя? Понял, конечно? — Желтухин посмотрел на Мусатова и улыбнулся. — Вижу, что понял. Противен ты мне, Миша. Я-то вор, а ты еще хуже.
— Но… Ты!.. Полегче.
— Не нравится? А валюту скупать да доченьке с сыном передавать нравится?
— И это знаешь?
— Все о тебе, Миша, знаю. Все. И хватит, о деле теперь. Позвони Громову. Его орлы Нугзара Борисовича Тохадзе арестовали.
— За что?
— Скажем так, за дело. За грабежи.
— Ты с ума сошел! Чем же я тебе помочь могу?
— Можешь. Громов тебе в рот смотрит. Попроси, мол, сын друга, туда-сюда. Он ему грабеж на квартирную кражу переквалифицирует. Вот и все. Мы его потом в лагерь, в Грузию, а там его выкупят. Пусть только Громов его дело у Корнеева заберет и все, а там уж…
— Сколько? — спросил Мусатов.
Желтухин показал два пальца.
— Маловато.
— Это аванс. Двадцать тысяч. Дальше еще столько.
— Подумаем. Ты фамилию следователя знаешь?
— Не следователь пока, а опер. Фамилия его Корнеев.
* * *
Желтухин вошел в почтовое отделение, взял бланк телеграммы, написал текст:
«Батуми, улица Чернявского, 7, Тохадзе Гураму Борисовичу. Мы можем договориться по делу брата. Это ваш единственный шанс. Пока еще не поздно. Корнеев».
Девушка в окошке внимательно прочла телеграмму.
— Какой-то странный текст, — сказала она задумчиво.
— А чего странного, чего, — засуетился Желтухин, — адвокат посылает телеграмму о наследстве покойного.
— Все равно странно. Вы Корнеев?
— Нет. Я по его поручению.
— А документы у вас есть?
— Конечно, — Желтухин протянул в окошко паспорт.
Девушка мельком взглянула на него, вернула обратно.
— Два сорок.
Желтухин приподнял шляпу и пошел к двери. Девушка посмотрела ему вслед, подумала и написала на настольном календаре:
«Желтухин С. Козицкий, 4».
* * *
Мусатов принимал Громова на даче. Они сидели на мостках, к которым был пришвартован катер, выпивали и закусывали.
На столике водка, крупно нарезанное сало, черный хлеб, и большие синеватые узбекские луковицы. Мусатов положил на кусок ржаного хлеба сало отрезал кружок лука, разместил сверху, налил.
— Ну, Борис, поехали.
Они выпили и закусили, захрустели луком.
— Я, Борис, человек простой, — Мусатов смахнул слезу, — в деревне вырос. Сало и лук — лакомство нашего детства.
— Я, Михаил Кириллович, тоже люблю простую пищу.
— Да что вы, молодые, понимаете в этом?.. Привыкли по ресторанам, да санаториям…
Откуда-то налетел ветерок, он погнал по реке барашки волн, закачал катер.
Мусатов зябко поежился.
— Наливай, Боря.
Громов стремительно наполнил стопки.
— Ну, за твое генеральство.
Громов даже поперхнулся.
— Звонил я Олегу Кузьмичу, говорил с ним, — усмехнулся Мусатов, — была заминка, но все решили. К праздникам заказывай форму.
— Это правда? — Громов вскочил.
— Сиди, сиди. Правда. Я и с министром твоим вчера на совещании парой слов перекинулся. Он о тебе хорошего мнения. Обещал подумать о более масштабной работе.
— Михаил Кириллович, — Громов прижал обе руки к груди, — нет и не будет у вас человека вернее меня. Все сделаю для вас.
— Это ты загнул. Верность… все сделаю… Просто время такое, что хорошие люди должны друг друга держаться. Помогать. Ты чем силен? Компанией своей. Так-то, Боря.
— Вы же меня знаете. Не подведу.