Сергей обратил внимание на старуху в черном платке, повязанном внахмурочку, до бровей. Она исступленно шептала бессвязное, падала на колени и молилась, ела снег, вскакивала и начинала вращаться юлой, потом наступало просветление, она успокаивалась и только тихо постанывала, произнося уже внятное. «Закатилось солнце, как жить будем», — различил в ее заклинаниях. Она была полоумной, эта старуха, и все вокруг походило на массовое сумасшествие, на внезапно поразивший всех тяжелый психический недуг. Но тогда Лучковскому так не казалось, это он уже потом сделал вывод, а тогда вместе со всеми горестно грелся у огня, и перед ним вставал ж и в о й вождь: гуляющий на дачах, едущий в машине, играющий в бильярд, сидящий в первом ряду Сухумского театра…
Возле Трубной он и увидел Кима в форме, минующего оцепление. Их разделяло метра три. Лицо Кима, освещенное пламенем костра, показалось черным, точно в копоти. Сергей окликнул его, тот вздрогнул, заозирался, наткнулся взглядом на Лучковского, брови его поползли вверх, после чего в глазах зажегся злой блеск.
— Греешься? Ну-ну… — И поспешил по своим делам.
Дальше началось несусветное. Наперла толпа, прорвала оцепление, в жуткой давке Лучковского стали теснить к грузовикам. Слышались вопли, сдавленные стоны, треск рвущейся одежды, кто-то упал, его топтали сапогами, ботинками, валенками, Сергей с ужасом вминал подошвы во что-то мягкое, податливое; рядом с ним малый в шапке с «ушами», завязанными на затылке, и блестевшей золотой «фиксой» с остервенением пытался содрать каракулевую шубу с насмерть перепуганной, верещавшей дамы. Сергей ничем не мог помочь, руки его были зажаты. Снять шубу в скоплении потерявших рассудок, обезумевших людей оказалось непросто. Один рукав треснул и оторвался. Малый выматерился, вне себя от ярости.
Невероятным образом Сергею удалось залезть под грузовики, где копошились такие же чудом выбравшиеся из толпы. Поняв, что сейчас под напором машины начнут переворачиваться, он пополз вдоль стены дома. На его счастье, проходной двор не был закрыт решетчатыми воротами, и он бросился туда. Попав в заточение каменных домов, в каждом окне которых, несмотря на ночь, горел свет, Сергей забился в первое попавшееся парадное и перевел дух. Он не чуял оттоптанных ног, ребра ныли, точно их сдавливали адскими пыточными тисками. Он потерял шапку, все пуговицы от пальто. Из пиджака с мясом был вырван орден. И тут Сергей заплакал, не в силах более сдерживать накопившиеся напряжение и усталость.
Ким сгинул, казалось, бесследно. Увы, нечто неотвязное продолжало преследовать Лучковского в образе карамазого красавца, будто посланное свыше властное напоминание о том скоротечном времени, которое Сергей Степанович по чьей-то воле н е и м е л п р а в а забывать. Кто учинил над ним злой умысел, чья воля цепко держала его в тенетах? Он этого не знал, не ведал. Но содрогнулся, увидев в коридоре своего института холеного седовласого мужчину, слегка располневшего и все еще сохраняющего осанку. Тот учтиво протянул Лучковскому руку и, слегка растянув губы в улыбке, изрек:
— Да, брат, постарели мы с тобой.
Похоже, он все забыл или не хотел вспоминать.
Затем он сообщил, что назначен в институте начальником отдела кадров. Случилось это в середине семидесятых.
Бежали дни, Красноперов доброжелательно здоровался с Лучковским, спрашивал о разных разностях. По делу и без дела заходил к нему, выделяя из ряда прочих сослуживцев. И вот однажды… Вызванный к директору на совещание Лучковский ожидал в приемной, куда вошел Ким Феодосьевич — в полковничьей форме, с орденами, медалями и знаком «Почетный чекист». Бывший его приятель пребывал в радужном настроении, расточал улыбки, сыпал шутками, словом, вел себя несвойственным всегда серьезному, замкнутому кадровику образом.
— Загляни ко мне после совещания, — бросил он на ходу Лучковскому.
«По какому случаю Ким вырядился в форму?» — недоумевал Сергей Степанович. Сомнения его разрешились в кабинете кадровика. Ким Феодосьевич замкнул дверь на ключ, вынул из сейфа бутылку коньяка и плеснул в рюмки.
— У меня сегодня праздник, — произнес он торжественно.
— День рождения, что ли? — спросил Лучковский.
— Да, день рождения, ты угадал. Только не у меня. Догадайся, у кого? Ну, думай, думай. Какое сегодня число? Двадцать первое декабря тысяча девятьсот семьдесят девятого года. Ни о чем тебе сия дата не напоминает? Э, какой же ты непамятливый. Ровно сто лет назад родился Иосиф Виссарионович Джугашвили, которого весь мир знает как великого Сталина. Давай по этому поводу выпьем.
— Я пить не буду, — только и вымолвил Сергей Степанович.
— Почему же? — подозрительно глянул Красноперов.
— Кардиограмма плохая, — соврал.
— Ладно, я один выпью, — он медленно выцедил содержимое рюмки и закусил яблоком.
Минуло с той поры много лет, но не мог забыть Лучковский светившегося искренней, безыскусной радостью Кима Феодосьевича.
А сравнительно недавно Красноперов в сердцах швырнул на стол свежий номер «Московских новостей» и выругался.
— …Сколько же развелось поганых писак! Превратили Сталина в изверга рода человеческого. Кино еще выпустили, Москва с ума посходила. Я это «Покаяние» в гробу видел, сам не пошел и близким запретил. Но разве дети родителей слушают! Сын в одно ухо впускает, в другое выпускает, а внук, первоклассник, тот прямо: «Правда, что Сталин много людей понапрасну убил? Нам в школе говорили…» И газетенка эта помои выливает, — он раздосадованно скомкал и швырнул ее в урну.
— Внук, говоришь? Устами младенца… — не удержался Лучковский.
— Сам-то как считаешь: правильно на Сталина набросились, многие беды наши ему в вину ставят?
— Я полагаю — правильно.
— Ну, ты иначе рассуждать не можешь, — обиженно протянул Красноперов. — Я же в отличие от некоторых прошлому не изменяю. Что было, то было, нельзя от этого открещиваться. Ведь если все переиначить, впору повеситься. Выходит, даром жизнь прожил, верил не тому, думал не то, поступал не так.
Тем и окончился их разговор, припомнившийся Сергею Степановичу благодаря тревожному сну в день его отъезда домой.
Утром за завтраком Лучковский и Шахов обменялись московскими телефонами. Договорились встретиться по приезде.
День прошел в сборах, укладывании чемоданов, упаковывании сумок с фейхоа, хурмой и мандаринами, увозимыми в Москву, короче, в предотъездной суете, приближавшей каждого к привычному укладу городской жизни, от которого они порядком успели отвыкнуть.
На вокзал их и других отдыхавших доставил к часу ночи специально поданный «рафик» — прощальная любезность администрации. Соседями по купе оказались муж с женой, жившие по профсоюзным путевкам на Пицунде. Все сразу же улеглись спать, Сергей Степанович и Шахов — на верхних полках.
Встали они утром поздно, умылись, побрились, попили чаю с печеньем и снова устроились на полках: Шахов раскрыл томик Мандельштама, Лучковский стал перечитывать свою статью для научного сборника. Завтракавшие внизу супруги вели неспешную беседу. Работали они в строительном тресте, судя по всему, в одной бригаде, видно, соскучились по ней, ибо то и дело касались каких-то знакомых им одним имен, путаных взаимоотношений, перехода на коллективный подряд и препон этому, искусственно чинимых неким Гордеичем. Голоса мешали Сергею Степановичу сосредоточиться, он положил стопку исписанных листов на боковую сетку и смежил веки, вгоняемый в дремоту мерным перестуком колес.
На душе было муторно. Причиной тому являлся погруженный в чтение на соседней полке человек с острым хищным носом. Не один час провел Лучковский в раздумьях, как, каким образом намекнуть на свое д а в н е е знакомство с ним, сколько возможностей для этого упустил: и на прогулках у моря, и на Рице, и во время таких неожиданных, откровенных, обнаженных бесед — и вот поезд мчит их домой, а он так и не смог открыться. И ведь наверняка будут дружить в Москве, но что это за дружба, если у одного на душе камень и никак не может сбросить его, почувствовать запоздалое облегчение.