* * *
Внешняя грубость казарменного режима в глазах сторонних наблюдателей заслоняла его положительные черты, не всегда видные со стороны и недостаточно оцененные — сердечность, едва ли существовавшую в такой степени в какой-либо из иностранных армий, и заботливость о солдате. В длинной галерее типов, встающих перед моими глазами, наряду с мордобоями и бездушными формалистами, чередуются, и не в малом числе, настоящие подвижники долга, отдававшие бескорыстно свои силы службе, свое сердце, досуг и даже иногда скудные сбережения солдату; отстаивавшие интересы и благополучие своих подчиненных, в явный ущерб своему спокойствию и служебному положению, перед формальным законом и не в меру требовательным начальством; и пробивавшие кору черствости и недоверия, привлекая к себе сердца подчиненных. Как часто и трогательно проявлялось это отношение подчиненного к начальнику в годы войн, в окопной жизни: к живому — заботами о его маленьких удобствах и сравнительной безопасности; к убитому — в искреннем горе о его утрате…
А между этими двумя антиподами стояла масса военных начальников — и офицеров, и нижних чинов — чрезвычайно разнообразная, как и всякая другая организация, по своим человеческим и служебным свойствам. И вносившая свет или тень в жизнь солдатскую.
В последнее время перед войною с командных высот все чаще раздавался призыв к офицерам:
— Станьте ближе к солдату!
Призыв понятный. Но не всегда следование ему зависело от доброй воли офицера. «Подойти» к солдату — это было своего рода искусством — врожденным или благоприобретенным. Были люди, долго не могшие постичь его. Вот, например, поручик один — исправный служака и хороший по натуре человек— не умел разговаривать с солдатами попросту, не по службе. Под влиянием очередного приказа на тему «станьте ближе к солдату» и упреков товарищей, он решил попытаться… Вернувшись из собрания домой, долго тер лоб и наконец обратился к денщику:
— А что, есть у вас в деревне волки?
Солдат, не привыкший ни к каким интимным обращениям своего поручика, просиял:
— Никак нет, нету!
Поручик снова потер лоб, нахмурился и, ничего больше не придумав, сердито бросил:
— Пшел к черту!
На этом и кончилась попытка сближения.
Это офицер или застенчивый от природы, или принадлежащий к типу «ни горячих, ни холодных», про которых так образно выразился фейерверкер в живой сцене, зарисованной одним анонимным автором. Поручик прощается, уезжая в Академию…
— Как жаль, ваше благородие, что вы уезжаете…
— С какой стати вам жалеть обо мне, ведь я же вас дул здорово.
— За проступки, ваше благородие дули здорово — это правда. Зато, когда нужно было, и жалели здорово. А нонешние господа офицеры в нашей батарее и не дуют, и не жалеют…
У меня в полку был молодой подпоручик, славный во всех отношениях и очень трудолюбивый. При обучении солдат он обращался с ними, как с юнкерами, и иногда, по юнкерской привычке, у него срывалось:
— Стройтесь, господа!
Вот это «господа» — подвело его больше всего: не только ротный посмеялся, но и сами солдаты. Подпоручика они любили, но за глаза подтрунивали над ним и, вообще, считали начальником «ненастоящим».
Были, наконец, офицеры — необязательно из народа, — которые серьезностью тона, доступностью обращения и простыми, без подыгрывания, словами умели с первых же шагов завладеть доверием солдата, вызвать на откровенность и заставить его сквозь призму чинопочитания и подчиненности видеть в начальнике «своего человека».
Не большие ли трудности испытывали в 70-х годах и позже самоотверженные идеалисты-интеллигенты, уходившие в народ, и, вместо сердечного отклика, находившие там непонимание, иногда ярую враждебность?
Я не говорю про тех, что будили в народе зверя: их работа была удачнее…
Интересно, как расценивали эти взаимоотношения «по ту сторону баррикады». В 1907 г. в газете «Красное Знамя», издававшейся в Париже Амфитеатровым, появилась статья «Русское военное сословие перед лицом революции». В ней — горькое признание, что революция провалилась из-за стойкости офицерского корпуса и его влияния на солдат. В революцию шли только самые плохие офицеры… Между тем штатские не могли добиться такого повиновения, которое присуще «настоящей офицерской команде»… Посылавшиеся в войсковые части революционеры, переодетые в офицерскую форму, немедленно разоблачались и теряли авторитет… Поэтому, говорил автор, надо готовить революционную молодежь за границей — в европейских военных школах, в иностранных полках… «Надо разрушить военное жречество и выучиться быть военными самим…»
Но и такое красное офицерство, вспоенное революцией, было a priori заподозрено революционным органом в возможности уклона в сторону «кромвелизма, бонапартизма, демократического цезаризма», потому что и оно, немедленно после победы, обрекалось на слом: «первое, что должна будет сделать победоносная социалистическая республиканская революция, это — опираясь на крестьянскую и рабочую массу — объявить и сделать военное сословие упраздненным»…
Первую половину начертанной здесь программы большевики выполнили — старое «жречество» почти разрушено. Но к осуществлению второй не приступают.
* * *
Военнослужащие на незаконные действия начальника имели право приносить жалобы — устно на инспекторских опросах, а вне их, и на высших начальников, — письменно. Но правом этим пользовались чрезвычайно редко. Потому ли, что крупные в восприятии солдатском правонарушения встречались не так уже часто, потому ли, что наш солдат до 1917 г. отличался покорностью и терпением, а продолжать службу под начальством того, на кого жаловался, казалось опасным… Впрочем, в случаях особо важных жалобщика, во избежание преследования, переводили в другую часть.
Присутствуя на инспекторских опросах за время своей службы в разных ролях — и опрашиваемого, и опрашивающего — наверно, более сотни раз, я помню только единичные случаи принесения солдатами жалоб; касались они обыкновенно неправильного приема на службу, дурного обращения и денежных расчетов. Как редкое исключение, при возникновении дел уголовного характера, случались массовые заявления; речь о них впереди. Во всяком случае, заявление жалобы считалось в жизни части событием, и конечно неприятным.
Можно себе поэтому представить, какую сенсацию в военном мире вызвал эпизод, имевший место в Москве в 1912 г.: на Высочайшем смотру, на Ходынском поле рядовой Софийского полка Бакурин самовольно выбежал из строя для подачи жалобы Государю…
Собственно говоря, центр тяжести этого дела заключался не в факте незаконной подачи Бакуриным жалобы и не в самой сущности ее, а в небывалом нарушении «святости строя», да еще в присутствии Государя. Строй является в глазах людей военных местом исключительной важности — наивысшим символом отрешения от личной воли и повиновения единой направляющей воле и команде начальника. Преступления, совершенные во время нахождения в строю, и в сознании военных, и в законе расценивались иначе, чем в обстановке обыкновенной. В них видели не простое проявление злой воли, а скрытые элементы бунта, посягательство на самую идею дисциплины — души армии — опасное психологическим воздействием на соседей, грозящее обратить воинскую часть в толпу. Уважение к строю внедрялось поэтому во всех армиях всех народов. Оно против воли захватывало и элементы чуждые, враждебные — не духовными побуждениями, конечно, а «автоматизмом мыслей, слов и действий». Так именно объясняла революционная печать показательный случай во время подавления войсками народных беспорядков в дни первой русской революции{«Красное Знамя».}. Команда, состоящая из «совершенно сознательных солдат», стреляла в бунтовщиков и потом оправдывалась перед своими подпольными руководителями: «Сами себя не понимаем. Каждый сам по себе — думаем и хотим хорошо. А в строю — словно воли решаешься — одурь находит… Крикнет тебе офицер команду — глядь, сам не заметил, как уже выпалил»…