* * *
Солдатский быт носил более или менее однообразные черты повсеместно; офицерский же отличался большим разнообразием. Во флоте, в гвардии, в армии жили по-разному. Отличалась жизнь и в зависимости от рода оружия. В столицах, в больших городах вообще, офицерство приобщалось так или иначе к общественной жизни, к культурным запросам. Но как беспросветно, как бессодержательно и засасывающе текла жизнь из года в год во множестве таких географических пунктов, которые не на всякой карте сыщешь: в захолустьях Западного края, в разных «штабах» — военных поселках, построенных среди чистого поля и носивших обычно громкие исторические имена, в окраинных трущобах, в медвежьих углах далекой Сибири и т. д. Сколько молодых жизней калечилось там зря, сколько талантливых людей опускалось, спивалось, и сколько могильных холмов вырастало за оградой кладбищ, покрывая ушедших самовольно из жизни. И далеко не всегда стратегическая необходимость или наличие удобных условий обучения оправдывали дислокацию по трущобам — а нередко своеобразное понимание государственной экономии.
Духовные запросы офицерской среды вообще не привлекали должного внимания власти; что уж и говорить о солдатской. Недостаточно было обращено внимания и на ту трещину в отношениях между офицером и солдатом, которую, как это выяснилось с особой силой на всенародном экзамене, таил замкнутый в себе военный быт.
Начиналась она с первых же шагов службы. Военная школа в этом отношении не помогала офицеру. Давая профессиональные знания и воспитывая юношей в сознании долга и дисциплины, она не знакомила их нимало с тем живым материалом, с которым предстояло тесное общение их, которым они должны были управлять; не давала хотя бы самых элементарных начал педагогики и военной психологии выпускным офицерам — будущим учителям и воспитателям солдатской массы. И военная, и общая печать поднимали неоднократно вопрос о необходимости для молодых людей, перед выпуском в офицеры, практического прохождения службы в войсках, но тщетно. И молодые офицеры на первых порах производили иной раз комическое впечатление своей неопытностью, подрывая в глазах солдата престиж начальника.
Устав наш был краток: он требовал от начальника «отечески пещись о нуждах подчиненных и не оставлять проступков их без взыскания. Практика начальствующих лиц сводилась чаще всего не к воспитанию и поучению, а к проверке, имевшей формальный и подчас довольно курьезный характер. Так, обилие наложенных взысканий создавало нередко начальнику репутацию человека твердой воли, умеющего повелевать. Так, следующему штабс-капитану, знавшему вдоль и поперек чинов своего взвода, приходилось перед смотром зубрить по записке трафаретные сведения: какой губернии и уезда каждый солдат взвода, каков состав его семьи, имеется ли у него и сколько денег на сберегательной книжке, когда получил последнее письмо из дому и т. д. Командир 10-го корпуса Случевский завел в своих войсках «жизнеописания молодых солдат до поступления их в часть», которые должны были составлять или сами новобранцы (!), или под их диктовку полуграмотные дядьки. Этот курьезный материал должен был служить для вящего ознакомления ротного начальства с новобранцами… Впрочем, последовавший вскоре приказ Драгомирова пресек «жизнеописания»: «…Не надо заставлять солдат потеть над литературными упражнениями. Кроме вреда, ничего не выйдет. Готовьте — солдат, а не литераторов».
В войсках Гренадерского корпуса (Московск. округ), потом во всем Казанском округе после первой революции генералом Сандецким были введены и вовсе своеобразные способы «изучения» солдатского быта: агенты охранки, под видом новобранцев, получивших отсрочку призыва, с подложными свидетельствами воинских начальников, поступали в войсковые части и вели там наблюдение за настроением солдат, старались обнаружить тайные сообщества и революционную литературу; не раз, без сомнения, они провоцировали людей и события. Нужно сказать, что строевые начальники и офицерство отнеслись с единодушным осуждением к этому явлению, когда оно обнаружилось.
Как всегда и во всем, лучшая школа — жизнь. Она и учила взаимному пониманию и нормальному общению, но путем ряда ошибок и ложных шагов. Научила многих, но далеко не всех. И в жизни казармы переплетались близость и отчуждение.
В казарме новобранцы до одури зазубривали военные сентенции: «Солдат есть имя общее и знаменитое»… «Солдатом называется и первый генерал, и последний рядовой…» А жизнь глумилась над прописями. Мундир солдата — защитника отечества — никогда не был в почете. Во многих гарнизонах для солдат устанавливались несуразные ограничения, вроде воспрещения ходить по «солнечной» стороне людных улиц; петербургский комендант просил градоначальника разрешить нижним чинам, вопреки существовавшим правилам, не переходить вагоны трамвая к выходу на переднюю площадку, «…ввиду неудобства встречи с офицерами и нахождения их в одном помещении»… И т. д.
Но не только устав и обычай ставили солдату в повседневной жизни ненужные ограничения, а и общественность. Люди не военные, говорившие «вы» босяку, считали себя вправе обращаться на «ты» к солдату. Не анекдоты, а подлинные факты — надписи над входом в некоторые публичные места: «собакам и нижним чинам вход строго воспрещается»…
И вспомнил же солдат в 17-м году «собачьи» сравнения! Вспомнил так, что в течение многих месяцев по лицу страны общественные места стали неудобопосещаемы, улицы непроходимыми, дороги непроезжими.
* * *
Итак, в отношениях между офицерами и солдатами была трещина… Но когда ей, и только ей, многие склонны приписывать крушение русской армии, такой вывод слишком поспешен и необоснован.
Грубость, ругня, самодурство, заушение — да, все это бывало в казарменном быту. Но ведь было, и гораздо чаще, другое: сердечное попечение, заботливость о нуждах солдата, близость, простота и доступность. Война сближала офицера с солдатом в особенности. Равенство перед смертью, вернее даже первенство перед лицом ее — так как процент потерь в офицерском составе всегда был выше, чем в солдатском, — не могло не оказать морального влияния. Так было и в японскую, и в мировую войну.
Долгие месяцы после заключения мира томились в Маньчжурии наши корпуса, отрезанные от Родины забастовками и восстаниями, засыпаемые харбинскими прокламациями. Томились безропотно, не выходя из повиновения своим начальникам.
В японском плену находился раненый капитан Каспийского полка Лебедев. Японские врачи нашли, что можно спасти ему ногу от ампутации, прирастив пласт живого человеческого мяса с кожей… Двадцать солдат, из числа находившихся в лазарете, предложили свои услуги… Выбор пал на стрелка 13-го Восточно-Сибирского полка Ивана Канатова, который дал вырезать у себя без хлороформа кусок мяса… Этот эпизод проник в японскую печать и произвел в стране большое впечатление.
Ведь даже такое бывало на фоне дружного сожительства в походах и боях, в тисках неприятельского плена…
А рядом с этим — буйный поток солдатских эшелонов по великому Сибирскому пути, рядом с этим — кровавые дни Кронштадта, Севастополя, Свеаборга… — первые грозы, первые страницы офицерского синодика…
Во время мировой войны каждая войсковая часть знала сотни примеров самопожертвования за други своя. Бывало не раз, что из-под неприятельских проволочных заграждений ползком вытаскивали своих раненых — солдат офицера, офицер солдата… Там — в тесной совместной жизни, там — в мокрых и грязных окопах, под свист пуль и вой снарядов, на грани между жизнью и смертью — выковывалось истинное боевое братство.
…Чтобы с первыми громами революции потонуть в пучинах братоненавистничества и братоубийства.
* * *
Быть может, в армиях наших врагов, в армиях «более культурных» народов отношения между офицером и солдатом были лучше, гуманнее, сердечнее, и это обстоятельство дало им моральный перевес над нами?
Отнюдь!