2
Она была совершенно не права. Ничего из того, что она чувствовала по отношению к Германии, я не чувствовал. Как еврей к Германии, как армянин к Турции, как капитан Немо к Англии, так я относился – лучше сказать, я раньше относился, сейчас мне уже все равно – только к одной стране. Забивавшей поголовье собственного населения, словно оно заражено ящуром. При этом мне вменялось в моральную обязанность «свято ненавидеть» фашистов (эвфемизм для обозначения немцев, как эвфемизм для обозначения евреев – сионисты, которых тоже положено ненавидеть). На это работало все советское искусство, вся национал-коммунистическая религия – заручившись поддержкой у русской классики, спокон века не жаловавшей «немца». В моем случае результат был обратным: Гитлер представлялся как «мелкий тиран эпохи сталинизма», а Толстому или Чехову – согласно учебнику всю жизнь бредившим (в своем подсознании) советской властью —я предпочитал «Аэропорт» Артура Хейли.
Подобное произошло с моим дедом Юзефом: два года жизни в Харькове из либерала сделали его таким раскаленным добела антикоммунистом, что он со своей застарелой германофобией, тянущейся еще со времен Вены, вдруг заявил: «Сталин страшней немцев. Один раз я уже как дурак все бросил и бежал из Варшавы. Теперь я остаюсь. Хуже не будет, я не верю». Мама рассказывала мне об этом – об этом же она рассказывала тогда, в одесской мороженице, Эсе, которая, закрыв глаза, качала головой, словно тоже отказывалась верить.
Замечу: ненавидеть Германию мне предписывалось не только именем двадцати миллионов красноармейцев, сложивших свои головы «под березами»; ненавидеть Германию мне предписывалось не только людьми, несущими в себе свой собственный «Яд вашем», – теми, в чье сердце стучит пепел Клааса; но – поразительно – самими же немцами. Они ждут от меня ненависти, они навязывают мне стереотипный образ мышления русского еврея – или, если угодно, и русского и еврея, – который не может не видеть в каждом из них своего потенциального убийцу. И вот одни начинают шаржированно-нежно тебя любить, а себя клеймить позором. Другие, наоборот, по той же причине готовы тебе нанести превентивный удар, а это чревато, если ты от них, скажем, зависишь по службе. Тем не менее я даже предпочитаю последних. В отличие от подозрительных и всегда непрошеных «сочувствующих» с этими потом куда как легко: надо только убедить их, что они априори заблуждались на твой счет. Это нетрудно. Во-первых, так им самим было приятней; а потом – я сумел найти верный тон, «академический». Немецкая культура сложилась намного раньше, чем немецкая государственность. Когда величайшая культура, в том числе величайшая романтическая культура, величайшая музыкальная культура ложится в основу незрелого государства, государство не может совладать с нею, она становится руководством к действию. А поскольку немецкий характер обладает счастливой – и одновременно несчастной – способностью во всем идти до конца, как в злом, так и в добром (русским тоже лестно так о себе думать), произошло то, что произошло.
Унизительно? Наверное. Но не для инвалидов вроде меня. К тому же на первых порах я и не очень-то кривил душой. Кто, как не я, всегда считал коммунизм большим злом, чем нацизм. Те в лагерях убили шесть миллионов чужих и были судимы. Эти убили бессчетное число миллионов своих и еще были судьями. Западная Германия – законная наследница Томаса Манна (знать и любить Томаса Манна считалось в Харькове делом чести). В современной же России правят выращенные Сталиным чудовища.
Мой слушатель таял.
Самолет прилетел в Циггорн в полдень, совершив две промежуточные посадки, в Ларнаке и в Ганновере, – из-за чего полет так затянулся. В очереди, выстроившейся с паспортами, как с веерами, преобладала израильская речь – на фоне этих поблекших красок, белесого неба, нет-нет да мелькавших униформированных представителей коренной расы толпа пассажиров смуглела и кучерявилась прямо на глазах, яркая расцветка, привычная в Тель-Авиве, делалась дешевой и жалкой, южане на севере всегда имеют жалкий вид.
Миновав окошечко с сидящим в нем «дюреровским юношей» – как подумал я, подбадривая себя, – вдруг я оказался один. Все спешили еще к своему багажу, а передо мною, летевшим с одной скрипкой и сумкой («смена белья в узелке»), было написано «Ausgang»[25]. Мы проходили в школе немецкий, правда, этого слова я не помнил. Мой активный запас позволял мне сказать следующее: «Маus, Maus, wo ist dein Haus? Es lebe die grosse ruhmreiche Sowiet Union!»[26] – и в заключение произнести: «Ich weiss nicht, was soll es bedeuten»[27]. Мой пассивный запас был, естественно, мне самому неведом, зато приобретенный в Израиле навык «понимать не понимая» сулил бесконечное число глупейших ситуаций. Обозрев гигантское «Willkommen in der Messestadt Zieghorn![28]» – обращенное ко всем прибывшим, а значит, и ко мне – и на основании этого сделав вывод, что «город месс» Циггорн горд своим традиционным благочестием[29], древним монастырем, возможно, знаменитым алтарем в какой-нибудь церкви Св. Амалфеи, – я шагнул в Германию.
Таможенники не обратили на меня внимания, лишь один напутствовал мой скрипичный футляр доброжелательной репликой, в которой мне послышалось слово «филармония», что-нибудь вроде: схожу сегодня вечером в филармонию, послушаю вас. Если в отношении меня ирония, то к филармонии – автоматическое почтение. Снаружи снова все европейское: непрогретый воздух, вдалеке видна желтеющая природа, люди носят плащи и выдыхают парок. Я не знаю куда, но куда-то я вернулся, сейчас буду искать эту самую филармонию.
Каких-то счастливчиков встречали. Сменяли друг друга, исчезая и появляясь, как пузыри в ливень, энергично обнимающиеся группы людей разных поколений, стоящих по колено в чемоданах, – детей, взрослых, розовощеких старушек, через минуту погружавшихся в автомобили. Другие, тоже не чета мне, брали такси, цепочка которых тут же на одно звено продвигалась вперед. А вот уже моя компания: несколько черноглазых иностранцев, веселых и небритых. Я подошел к ним и спросил, где находится филармония. Филармония? А-а, тиль-тиль, ля-ля… Они стали пиликать на воображаемых скрипках и намеренно противно гундосить, что соответствовало их представлению о классической музыке. Потом стали спрашивать: концерт? концерт? Там «ля-ля-ля» делают? Стали окликать проходящих мимо: не знаете ли, куда ему надо, вот со скрипкой он. На меня, стоявшего вместе с ними, косились, крутили головой и шли дальше. Когда же выяснилось, что я говорю по-русски, а они – югославы и мы понимаем друг друга, тут они уж начали упрашивать меня, чтоб я им что-нибудь сыграл: тили-тили-тили, ну, давай! Этой фарсовой сцене конец положил подъехавший автобус, который курсировал между аэропортом и вокзалом и в любом случае был мне нужен; но и им тоже, поэтому наше дружеское общение продолжалось еще минут двадцать. На прощанье я оставил им мой харьковский адрес.
Почему не израильский – с равным успехом? Ну, с ними ясно, я не хотел их разочаровывать. Братья-славяне, уже «Катюшу» спели, восторг душевного сродства наметился, и вдруг нá тебе – Израиль. Взять и наплевать людям в душу. Но вообще это извечная моя проблема – как отвечать на дружелюбный вопрос: «Was für ein Landsmann sind Sie»?[30] Я имел наготове сразу несколько ответов и пользовался ими в зависимости от ситуации. Строго говоря, каждый из них мог быть оспорен. Например, «русский» – в России за все золото мира я не мог бы им стать, ни де-юре, ни де-факто. Именуясь русским в Германии, я был самозванцем. Или ответ «еврей» – прозвучал бы как укор, не столько ответ, сколько напоминание об Аушвице. Считаться израильтянином у меня было еще меньше оснований, чем русским. Раз в поезде, по дороге из Берлина в Западную Германию, два щуплых кувейтца, назвавшихся студентами-антропологами, видя, что я читаю по-русски, а паспорт предъявляю израильский, попытались втянуть меня в спор об исторических правах евреев на Палестину, доказывая мне, что я этих прав не имею, поскольку я «русский иудейского вероисповедания». В тот момент я был поглощен чтением одной статьи и поспешил с ними согласиться, сказав, что им, как антропологам, видней. Уже готовых к идеологической схватке со мной не на жизнь, а на смерть кувейтцев это страшно огорчило. Но, повторяю, мне было в этот момент не до их удовольствий, я должен был прочитать статью – хотя бы уже из-за того, кем она была подписана.