Богиня Истины в длинных облегающих одеяниях и с пером на голове выходила из глубины нефа. Она подошла к покойной, которая вдруг поднялась и выпрямилась, словно окаменев. Богиня вынула из нее сердце и положила его на чашу весов. На другую чашу человек с головой шакала поставил маленькую бронзовую статуэтку.
Сокол приступил к взвешиванию. Чаша с сердцем Евы опустилась к самому полу.
Человек с головой ибиса наносил тростниковой палочкой какие-то знаки на восковую дощечку.
И тут раздался голос верховного судьи: Сочтена благочестивой и ни в чем не прегрешившей перед Владыкой Богов, а потому достойна Царства Истины и оправдана.
Пусть пробудится живой богиней и воссияет в сонме небожителей, ибо она нашего рода.
После этих слов трон начал опускаться, и великан скрылся под каменным полом. Два бога встали по обе стороны от Евы. Тот, что с соколиной головой, двинулся вперед. Все они молча подошли к стене и исчезли, точно она поглотила их.
Свечи превратились в темнокожие фигуры с огненными гребнями над головами. Они положили на гроб крышку.
Раздался скрежет – это винты вошли в гробовую доску.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Студеная угрюмая зима проползла по Голландии, оставив на равнинах свой белый саван, и медленно, нехотя отступала, а весна все не шла ей на смену.
Казалось, земля уже не в силах пробудиться.
Смурные майские дни шли однообразной чередой, луга не подавали признаков жизни.
Деревья голо чернели, на ветвях ни намека на почки, корни по-прежнему уходили в мерзлоту. Куда ни глянь, всюду темные мертвые поля с побуревшей прошлогодней травой. Зловещее безветрие. Море, как мутное стекло. За несколько месяцев ни капли дождя. По ночам трудно дышать, утром никаких следов росы.
Часы природы как будто не желали больше тикать.
Цепенящий ужас перед какими-то грозными событиями, раздуваемый кликушеством безумных проповедников покаяния, уличных псалмопевцев, охватил все население, как в страшные времена анабаптистов.
Говорили о грядущем гладе и о конце света.
Хаубериссер съехал со своей квартиры на Хойхрахт и жил в низине на юго-восточной окраине Амстердама. Он жил, сторонясь людей, и дом его стоял на отшибе. Это было допотопное строение, про которое ходила легенда, что он стоит на каменном алтаре друидов. Тыльной стороной он вплотную примыкал к пологому холму, тянувшемуся среди изрезанного каналами слотермеерского польдера[74].
Этот пустующий дом он приметил, возвращаясь с похорон Евы, в тот же день, не долго думая, решил снять его и в течение зимы занимался обустройством нового жилья. Теперь ему хотелось быть только наедине с собой, вдали от людской суеты, от этого мельтешения призрачных теней.
Из окна он мог видеть город с его мрачными островерхими строениями на фоне целого леса корабельных мачт. И Амстердам казался ему смрадным, ощетинившимся чудовищем. Когда он подносил к глазам бинокль, приближая к себе вид города с двумя шпилями церкви св. Николая и бесчисленными башнями, всякий раз возникало невероятно странное ощущение: будто перед ним не реальные вещи, а овеществленные мучительные воспоминания, которые норовят схватить его безжалостными руками… Но они молниеносно таяли и вместе с силуэтами домов и крыш поглощались туманной далью.
На первых порах он приходил иногда на могилу Евы – кладбище находилось неподалеку, – но это всегда было чем-то вроде ритуала, совершаемого механически, с пустой головой, прогулки ради. Когда он пытался представить себе, что она лежит там, в земле, эта мысль казалась настолько нелепой, что зачастую он забывал возложить на холмик принесенные цветы и уходил с ними домой. Понятие «душевная боль» стало для него пустым звуком и уже не соответствовало его эмоциональному состоянию.
Размышляя порой над этой странной метаморфозой своего существа, он испытывал страх перед самим собой.
Именно в таком настроении он сидел как-то вечером у окна и смотрел на заходящее солнце. Перед домом на бурой помертвелой лужайке торчал засохший тополь, ландшафт оживлял, подобно оазису, лишь зеленеющий вдали островок травостоя с роскошно цветущей яблоней – единственный признак настоящей жизни во всей округе. Для местных крестьян он стал местом паломничества, вроде как чудом Пресвятой Девы.
«Человечество – вечный Феникс. В ходе столетий оно обратилось в пепел, – размышлял он, озирая безотрадный пейзаж, – но восстанет ли вновь?»
Однажды, раздумывая о явившемся ему Хадире Грюне, он вспомнил, как тот сказал, что оставлен на земле, чтобы «давать».
«А что делаю я? Я стал мертвецом, как засохшее дерево, как этот тополь. Есть вторая, потаенная жизнь, но кто о ней знает, кроме меня? Сваммердам указал мне путь, неизвестный подвел к нему своими наставлениями в дневнике, и я питаюсь плодами, которые судьба сама положила мне в рот!… Даже лучшие друзья, Пфайль и Сефарди, не догадываются о том, что со мной происходит. Они думают, я запер себя в четырех стенах и скорблю о Еве… Да, люди представляются мне слепцами, блуждающими в дебрях бытия, да, они напоминают гусениц, ползущих по его дну и не ведающих, что они – завтрашние мотыльки, но разве это дает мне право сторониться их?»
И он загорелся желанием сей же час отправиться в город, встать на людном перекрестке, как один из этих гастролирующих пророков, провозвестников Судного дня, и крикнуть в уши толпы о том, что есть мост, который соединяет две жизни, два мира: по эту и по ту сторону бытия. Фортунат уж было вскочил, полный решимости исполнить это желание, но спустя минуту рассудил иначе: «Что толку метать бисер перед свиньями? Разве толпа поймет меня? Ей подавай сходящего с небес Господа, которого она сможет продать и распять. А те избранники, которые ищут путь, чтобы спасти самих себя, эти и слушать меня не станут… Нет. Щедрые на истины крикуны вышли из доверия». И он невольно вспомнил Пфайля, который обронил однажды, что неплохо бы поинтересоваться у него самого, хочет ли он принимать щедроты. «Нет, пустая затея, – окончательно решил он. – Странное дело, чем богаче у человека душевный опыт, тем труднее передать его другим. Я все больше удаляюсь от людей, и наступит час, когда они вовсе не услышат мой голос».
Он понял, что уже почти подошел к этой границе…
Мыслями Фортуната вновь завладели дневник и те обстоятельства, при которых он попал к нему в руки. «Я продолжу его описанием моей жизни. И пусть судьба решит, что из этого получится. Возможно, Он, сказавший мне, что оставлен на земле для того, чтобы дать каждому то, чего он жаждет, сохранит это как мое завещание и передаст его в руки тех, для кого оно может быть благотворно, для взыскующих внутреннего пробуждения. Если хоть один человек благодаря моим усилиям будет пробужден для бессмертия, значит, моя жизнь не лишена смысла. Стало быть, надо поддержать изложенное в рукописи учение описанием собственного опыта, а потом отнести свиток в мою прежнюю квартиру и положить в ту самую нишу, из которой он выпал, свалившись мне на голову». С этим намерением он сел за стол и написал:
«НЕИЗВЕСТНОМУ, КОТОРЫЙ ИДЕТ ВСЛЕД ЗА МНОЙ
Когда ты прочтешь эти строки, рука, которой они были написаны, быть может, уже истлеет. Предчувствие не обманывает меня: они окажутся у тебя перед глазами в тот момент, когда будут крайне необходимы тебе, подобно якорю, без которого не спастись от рифов кораблю с изорванными парусами.
В дневнике, продолженном моими записями, ты найдешь учение, которое содержит все, что нужно человеку для перехода в новый, исполненный чудес мир.
Это дополнение представляет собой всего лишь описание моей жизни и тех духовных состояний, которых я достиг благодаря учению. Если эти строки помогут укрепить уверенность в том, что воистину существует некий потаенный путь, выводящий человека из мира смертных, цель моих усилий будет достигнута.
Я пишу эти строки в такую ночь, которая наполнена дыханием грядущих ужасов, и они грозят не мне, а бесчисленным душам, не созревшим на древе жизни. Не знаю, увижу ли я живыми глазами „первый час" новой эры, который упоминается моим предшественником: возможно, эта ночь станет для меня последней. Но покину ли землю уже поутру или спустя годы, как бы то ни было, я протягиваю свою руку в будущее, где она на ощупь найдет твою. Ухватись за нее, как я ухватился за руку своего предшественника, дабы не оборвалась цепь „учения о бодрствовании", и передай унаследованное дальше!»