— Ну и что же, выздоровел ваш отец?
— Так точно, господин профессор.
Попради умолк в надежде, что ему удалось разъяснить причину своего прихода сюда.
Однако старик не оставил своих расспросов:
— Так это он направил вас сюда?
— О нет! Отец умер еще до войны, и не в Диошдёре, а в Балинтакне, потому что после того несчастного случая наша семья переселилась туда…
Эти подробности профессора не интересовали. Он страдал эмфиземой легких, и дышать ему было тяжело; какое-то время слышались только эта его одышка да нервное поскрипывание шлепанцев. Профессор погрузился в свои мысли.
— И вы желаете, чтобы я вас осмотрел?
— Да.
Профессор бросил взгляд на повязку.
— Мама! — негромко окликнул он, обращаясь куда-то в глубь веранды, украшенной цветными стеклышками.
Попради в полном изумлении увидел, что куча угля, которую он принял за припасенное на зиму топливо, в действительности оказалась старухой, восседающей в кресле с репсовой обивкой и растерянно переводящей взгляд с профессора на неожиданного посетителя. Все на ней было черное: платье, ботинки, платок на голове и кружевная шаль размером с добрую скатерть, в которую старуха зябко куталась… Неподвижно застывшая в кресле, она и в самом деле напоминала груду угля.
— Was will er?[5] — спросила старуха.
— Er ist krank[6].
— Lass dir keine Geschichten erzahlen, Albert…[7]
Попради неплохо знал немецкий, однако не мог взять в толк, с чего это вдруг старуха уставилась на него, качая головой, и внезапно разрыдалась.
— Я оперировал его отца, — продолжал по-немецки профессор. — Двадцать один год тому назад, еще до того, как мы перебрались в Пешт… А они до сих пор помнят меня.
Старуха не сводила глаз с Попради.
— Как вас звайт? — спросила она на ломаном венгерском. — Не Грауэр?
— Нет, не Грауэр, — ответил Попради. — Меня зовут Эрне Попради-младший.
— Пожалуйте в дом, — пригласил профессор.
Дом встретил Попради удручающим беспорядком. Бархатная скатерть с бахромой застилала стол, к которому была прислонена изящная виолончель; картины выстроились в ряд, но не по стенам, а на полу, вдоль стены, за исключением одного портрета, изображавшего темноглазого юношу с усиками. Профессора явно огорчал этот беспорядок; он придвинул к окну стул, сбросив с него какую-то бумагу сплошь в жирных пятнах, кусок сургуча и карандашный огрызок. Медленными, осторожными движениями он снял повязку.
— Ячмень, — тотчас определил он. — Вам больно?
— Да.
Профессор кивнул головой и достал из шкафа какую-то коробку, откуда извлек завернутые в белые салфетки инструменты. Затем приладил на лбу зеркало.
— Извольте, пожалуйста, смотреть кверху, — попросил он с такой учтивостью, что Попради усиленно постарался закатить глаза. Потолок был затянут густой пленкой серой пыли, а в комнате ощущался затхлый дух — тот специфический мышиный запах, который исходит от одежды людей очень старых.
— Необходимо вскрыть, — сказал профессор.
— Да-а?
— У вас гнойный ячмень. Придется обратиться в больницу.
Попради задумался на мгновение.
— А вы не могли бы мне помочь, господин профессор?
— Не в том дело! Вскрывать такой гнойник можно лишь в стерильных условиях, а значит, кто-то должен при этом ассистировать и так далее… Больницы вам не избежать.
Попради подслеповато моргал от яркого света, отраженного зеркалом. Он помолчал с минуту, а затем с неколебимым упорством произнес:
— Вы тоже могли бы это сделать, господин профессор.
— Хотите, чтобы я вскрыл нарыв?
— Да.
Профессор разволновался. Он выскочил из комнаты, и было слышно, как он допытывается у матери, осталась ли в живых некая Маришка Биро и если она жива, то где ее можно найти. Затем он объявил Попради, что на следующий день в пять часов вечера ему будет оказана помощь в надлежащих условиях.
— А нельзя ли сейчас? — попросил расстроенный Попради.
— Нельзя.
— Видите ли, мне придется добираться издалека… да и дел невпроворот…
— Нельзя! — повторил профессор с капризным упрямством ребенка, которому хотят испортить игру.
К следующему дню в комнате было тщательно прибрано. Виолончель исчезла куда-то, и вся уйма мелкого хлама тоже пропала без следа, а по комнате сновала-суетилась какая-то пожилая дама с медальоном на бархатной ленточке, болтающимся меж двух огромных, мягких и добрых грудей кормилицы. Дама предложила Попради сесть и повязала ему на шею белоснежную салфетку. Затем вошел доктор, свежевыбритый, с румяными, как яблоки, щеками и зеркалом на лбу и важно, несмотря на согбенную спину, прошествовал к окну. Он не ответил на приветствие Попради и вообще вел себя так, словно больного и не было здесь, а в комнате находился лишь его левый глаз. Вся процедура заняла минуту-другую и почти не причинила боли. Звякнула на столике игла с серебряным кончиком. Профессор выпрямился.
— Готово, — коротко сказал он.
— Как, уже?
Профессор не счел нужным ответить. Он наложил повязку, а затем распорядился:
— Извольте зайти завтра. Возможно, я окончательно сниму повязку.
Так оно и вышло: на следующий день повязка уже не потребовалась.
— Ранка затягивается нормально, — заметил профессор во время осмотра. — Теперь важно только одно: поберечь глаз. Ячмень образуется в условиях загрязнения, так что постарайтесь находиться на чистом воздухе, подальше от пыли…
Попради улыбнулся:
— Навряд ли получится, господин профессор. У нас пылища, как в песчаной пустыне… Вам не доводилось бывать в Балинтакне?
— Давненько… И где же там пылища? В долине?
Пока профессор мыл руки, Попради рассказал, какой город вырос на месте заброшенного, обреченного на гибель рудника — с железнодорожным вокзалом, школами, универмагом, кинотеатром и так далее…
— А инженеров ищем даже по газетным объявлениям, — закончил он свой рассказ.
Профессор отложил в сторону полотенце и взглянул на стену, где висел портрет темноглазого юноши.
— Мой сын Альберт тоже был инженером.
— Его нет в живых?
Старик перевел на него взгляд.
— Он был казнен.
— Нилашистами?
Врач отвернулся. Когда его выгнали из будапештской клиники, семья решила вернуться в Мишкольц. Сын вышел на станции Каль-Капольна, чтобы купить сигарет. У табачного киоска его остановили для проверки документов и через пять минут расстреляли в конце платформы, чуть ли не на глазах у остальных пассажиров.
— Ну, что ж, — произнес он дрогнувшим голосом, — на том и расстанемся.
Он протянул пациенту руку.
— Как — расстанемся? Разве мне больше не нужно приходить?
— В этом нет необходимости.
Попради удивленно уставился на него. Он лишь сейчас заметил, что старик постригся и его седая грива, аккуратно зачесанная за уши, серебристым венчиком обрамляет тонзуру. Стараниями парикмахера профессор решительно помолодел.
— Если надо, я могу приехать для повторного осмотра. Скажем, через неделю.
Профессор воззрился на Попради, вернее, не на него, а на его левый глаз.
— Не думаю, чтобы в этом была необходимость. Уверен, все и так обойдется… Конечно, если возникнут какие-либо осложнения, тогда другое дело.
Профессор оживился и бодро проводил его до двери.
— Я обязательно приеду, господин профессор.
Три дня Попради работал без продыху, позабыв обо всем на свете. Однако на четвертый день его охватило какое-то беспокойство; несколько раз он вскакивал с места и наконец постучал в кабинет коллеги Агоштон.
— Я слышал, вы собираетесь в Мишкольц.
— И вас с собой прихватить? Да вот беда: все места в машине уже заняты…
— Можно взять машину побольше.
— У вас что-нибудь срочное?
— Профессор строго-настрого наказал явиться к нему на осмотр.
— Так бы сразу и сказали! С глазами не шутят, лучше уж мы как-нибудь потеснимся.