— Черт-те что… Ведь из Москвы вез! Мне же ребята деньги дали, со всего полка! Женам подарки! Украшения! Я все ювелирные обегал! И что? — Он почему-то смотрел на Фаломеева, видимо ожидая, что тот посоветует. — Как я отчитаюсь, как?
— Выброси! — Фаломеев округлил глаза. — Желаешь знать, кто я такой? — Он улыбнулся. — Не могу объяснить…
— А придется… — молодой в коверкоте покачивался на пороге. — Придется, гражданин Фаломеев, сами понимаете… За немца, конечно, — спасибо. — Он посмотрел так, словно заранее знал, что ответит Фаломеев, не сомневался в этом ответе и тем более знал, как поступит, что сделает с этим странным толстяком. — Моя фамилия Кузин, — он издали показал раскрытое удостоверение. — Отвечать…
— Еду к брату, он служит в банке, разрешение милиции на въезд в пограничную зону вы видели. Чего еще? — Фаломеев снова округлил глаза, на этот раз без злости.
— Кем работаете?
— Никем.
— Почему?
— Выгнали.
— Откуда? Советую отвечать…
— Смотрите… — тихо сказала Тоня. — Смотрите…
Поезд вышел на закругление и двигался, непрерывно подавая гудки, стена дыма и пламени исчезла за поворотом впереди, а позади вдруг появилось множество белых куполов, медленно и очень празднично, совсем не страшно опускающихся километрах в двух-трех на ярко-зеленое поле взошедших овсов.
— Наши выбросили подмогу… — неуверенно произнес Кузин. — Точно, наша форма. — Он оглянулся и, наткнувшись на холодный взгляд Фаломеева, замер на полуслове.
— Это немецкий десант. — Фаломеев прикрыл глаза тяжелыми веками. — Майор, очнись… — он тронул Кисляева за рукав, — доберись до паровоза, скажи машинисту, что в город не надо…
— Есть… Но… Почему? — Кисляев замер на пороге.
— Потому что немцы уже в городе или будут там с минуты на минуту. И сзади немцы, ты видел, а поезд наш… Его сейчас будут бомбить, так что пассажирам лучше выйти…
Майор ушел, Зиновьев вплотную подошел в Кузину:
— Вы ему скажите, велите ему… Чего каркает, нервы всем трепет…
— Что будете делать? — Фаломееев даже не взглянул на Зиновьева.
— Ясно… — хмуро уронил Кузин. — Немца — в расход, сами будем пробиваться.
— Куда?
— К своим. У тебя другой план?
— А вы? — Фаломеев повернулся к Тоне, в глазах мелькнул интерес.
— Не… знаю… — Она развела руками. — Меня… ждал в городе… муж.
Паровоз прерывисто загудел. Фаломеев опустил стекло, высунулся по пояс:
— «Юнкерсы». — Он начал выпихивать из купе всех по очереди, но Кузина придержал за рукав: — Немца не трогать, ясно?
— Да я тебя… — Кузин полез в задний карман брюк, замешкался и догнал Фаломеева уже в тамбуре. — Я тебя понял, я понял, чего ты хочешь… Гад, не позволим!
Под насыпью ударил взрыв, еще четыре один за другим поднялись по ходу, неумолимо приближаясь к вагонам, люди сыпались с подножек, словно горох из мешка, переворачиваясь и крутясь скатывались по насыпи, поднимались и бежали снова, закрывая головы руками, прижимая детей и тяжелые чемоданы, многие оставались лежать, с ними все было кончено…
Фаломеев спрыгнул первым и успел подхватить Тоню на лету, придержал на крутом откосе, она в ужасе смотрела на него и все повторяла белыми губами одну и ту же бессмысленную фразу, которую испокон века говорили на Руси женщины, когда казалось — все кончено и жизнь отсчитывает последние секунды. «Что же это, зачем, — говорила Тоня, — нельзя, здесь же дети, Господи…» — чего она вспомнила о детях, никогда ей не хотелось иметь детей, тетка всегда называла ее выродком, а она возражала язвительно: «Дети? Какие еще дети, зачем они… Они тем нужны, у кого ни на что другое способностей нет». «Вот ты и есть не женщина, а выродок!» — торжествовала тетка, а теперь, надо же — машинально, не думая, произнесла слова, продиктованные истинным женским началом… А дети, которых рвала из рук матерей безжалостная и страшная сила взрывов, кувыркались и падали на вдруг покрывшуюся черной гарью траву.
Впереди маячили фигуры Кузина и лейтенанта-летчика, они волокли немца под руки, бегом, это было очень смешно, потому что немец все время поджимал ноги и норовил проехаться по воздуху, а его конвоиры не замечали этого, к тому же лейтенант был без ремня и выглядел странно.
— Держись рядом. — Фаломеев схватил Тоню за руку. Она услыхала отчаянный крик Зиновьева и оглянулась. Зиновьев размахивал руками, в правой у него был довольно увесистый чемодан, он не бежал даже, а делал какие-то немыслимые прыжки, стремясь не отстать.
— Подождем, — Тоня удержала Фаломеева.
— Подождем? — Он странно посмотрел на нее, не сбавляя шага, замотал головой, точно стремился сбросить натерший шею хомут, задыхаясь, начал говорить быстро, в такт шагам, и от этого получалась не нормальная человеческая речь, а какое-то эхо, разобраться в котором было очень и очень трудно, и Тоня едва поняла, что, оказывается, Фаломеев знал Зиновьева давно, у них даже были какие-то странные отношения, о которых сам Зиновьев даже не догадывался, так как это было ему «не положено», и что Зиновьев виноват в несчастье и даже гибели людей. Тоня ахнула, остановилась, она понимала, что задавать вопросы Фаломееву бессмысленно, он все равно ничего не скажет, но она спросила, уже не слыша ни криков, ни бомбовых разрывов: «А вы? Вы знали и не могли? Не могли повлиять?» «Не мог, — Фаломеев ускорил шаг, — я жалею, что сказал вам, вы забудьте…» Тоня кивнула — «ладно», и хотя она ровным счетом ничего не поняла из этого странного разговора, жутковатая его суть до нее все же дошла. Внезапно прямо под ногами возник черный дымящийся провал, вероятно, за минуту в это место ударила авиабомба, они не удержались на краю и свалились в воронку, земля была мягкой и горячей, уже ни о чем не думая, Тоня блаженно вытянулась и замерла. Еще через секунду ей свалился прямо на голову ошалевший Зиновьев. «Господа, — произнес он проникновенным голосом, — благодарю тебя за то, что вывел из ада!» «Еще не вывел… — хмыкнул Фаломеев, — а ты, значит, — верующий?» «По конституции не запрещено, — огрызнулся Зиновьев, — чего пристал?» Фаломеев не ответил.
Кисляев добежал только до третьего вагона, он уже шагнул на переходный мостик второго, когда ужасающей силы удар выбросил его куда-то вверх, в разорвавшийся переход, вагон приподнялся, потом нырнул вниз по насыпи и, ударившись, завалился набок. Кисляев падал с противоположной стороны и поэтому остался жив — его не придавило; переворачиваясь в воздухе, он еще успел увидеть, как на том месте, где только что дымил и гудел паровоз, образовался огромный столб огня и черного дыма, потом шибануло о скат насыпи, и он потерял сознание. Наверное, это длилось всего несколько мгновений, потому что, когда он пришел в себя и открыл глаза, успел увидеть черные сигарообразные тела немецких самолетов, их было три, и летели они очень низко. Кисляеву даже показалось, что видит улыбающегося летчика. Это привело его в ужас, он не чувствовал боли, не знал, шевелятся ли у него руки и ноги, и даже забыл попробовать, страх обволок холодом и бессилием, тело стало мокрым, словно он только что выкупался и надел одежду не вытираясь. «Как… — думал он, — улыбается? Убивает и улыбается, вроде шутит…» — на слове «шутит» Кисляев споткнулся — нет, какие уж шутки, просто он силен, этот немец, и сознает свою силу, в отличие он него, майора Кисляева, потому что в руках немца первоклассная боевая техника, а в руках у него, Кисляева, всего лишь наган, в котором только семь бесконечно слабых патронов и который годен только на то, чтобы не попасть живым в руки врага… Он забылся, видимо от шока, шум и грохот исчезли, словно провалились куда-то, а может быть, это он провалился в бесконечную и мягкую, обволакивающую перину, у него такая была, он любил понежиться в ней холодными зимними утрами, когда будила мама, а окна в комнате были совсем еще черными и фронтон классического здания музыкальной школы, что была напротив, различался слабо, как бы размыто. «Пора, — улыбалась мама, — сегодня твой день рождения, придут твои друзья, папа Купил у Елисеева огромный торт с шоколадным гусем…» Друзья… А были ли они у него — истинные, третье плечо, ротовые всем пожертвовать, разделить радость, успех? Не было, пожалуй… Его героем был Федор Додохов, умный, блестящий и бесстрашный, без привязанностей и «ложных» принципов, бесстрастный покоритель красивых женщин, игрок… Он подражал ему, снисходительно обсуждая с товарищами по училищу Павку Корчагина и других комсомольских идолов (он их так называл), которых неуемная пропаганда превращала, по его мнению, в ходульных и совсем не интересных кукол. Он быстро усвоил, что на комсомольских собраниях все охотно провозглашали «товарищеское отношение к женщине», а потом, в увольнение, шли на Невский и норовили завязать знакомство с кем ни попадя, лишь бы была податливей и сговорчивей. И с начальниками менее всего нужны были принципы, упрямство. Начальник потому и начальник, что он умнее, опытнее, и вообще — ветер есть ветер, против него восставать бессмысленно, сам же мокрый будешь. Однажды в коридоре приятель осторожно напомнил о чести и достоинстве офицера (только что окончилось комсомольское собрание, на котором Кисляев потребовал исключить из комсомола курсанта — за «чуждое социальное происхождение»), ответил: «Мы не офицеры, а красные командиры, и мораль у нас — другая». Он знал, что его не любили и побаивались, но не смущался этим, искренне полагая, что его усердие и приязнь старших сделают свое дело. Они и сделали: окончил училище по первому разряду, получил сразу «старшего лейтенанта», а через три года стал майором — вне всякой очереди. Конечно, и вакансии освобождались быстро, такое уж было время, но и личные качества и связи тоже играли не последнюю роль…