«Фисочка, я, сама понимаешь — где, так получилось. Помоги подателю сего. Умоляю, потому что очень хочу с тобой свидеться. Любящий тебя Вик», — Корочкин положил письмо на стол. Что ж, все яснее ясного…
— Я поначалу растерялась, не поняла. Так он мне объяснил… Муж для меня — все! Понимаете? Вы не думайте, Вик в плен не сдавался. Он за десять дней до войны уехал в Германию, на стажировку, он врач!
— Не нужно оправдываться, — как можно мягче произнес Корочкин. — Я вам не судья.
— Я себе судья, — сказала она твердо. — Не время теперь причины искать и слова произносить, но я другой раз глядела на себя как бы со стороны и в изумление приходила: училась вроде как все, пионеркой была как все, и в комсомол вступила как многие, и работой общественной занималась, сколько раз аплодировали, в президиум избирали, а видите, как повернулось…
— Анфиса, я ведь сказал вам, что пятнадцать лет в тюрьме сидел, как мне разобраться? Ну и, кроме того… — Он помолчал. — Я ведь с ними… пришел.
Она взглянула на него, словно на стенку налетела:
— Извините, я как-то в толк не взяла… Вот второе письмо. Его уже эти принесли, — она вынула из-за отворота платья еще один мятый листок. «Анфиса, счастье мое, — прочитал Корочкин, — твое письмо получил, у меня все в порядке, не подведи, надеюсь на скорую встречу, целую, Вик». Он поднял глаза, Анфиса смотрела с нервным ожиданием, лицо у нее пошло красными пятнами.
— Любите его… — Он возвратил письмо и пожал плечами: — За что?
— Бог с вами… — растерялась она. — Разве любят… за что?
— Врач должен возвращать в строй раненых солдат, — тихо сказал Корочкин. — Или уж во всяком случае — не помогать…
У нее сузились зрачки.
— Вы не знаете… — прошипела она, как ощерившаяся кошка, — вы сами, сами!
— Да, — кивнул он, — я еще хуже. Только разница есть: большевики — мои заклятые враги, и я им не присягал!
Она сникла, съежилась, сказала сухо:
— Вы еще в предательстве оттенки находите… Бросьте. Предатель и есть предатель.
— Я не предатель. Я враг, — сказал он еще тверже. Сказал и подумал, что даже если и есть в этих словах правда, то только теоретически. Потому что практически все эти умственные построения не имеют больше никакого значения… — Я вам вот что скажу: эти письма «Вик» написал все одновременно и под диктовку. В том смысле, что они ему идею продиктовали. Я так думаю, что он, написав в первом письме «Фисочка», а во втором «Анфиса», надеялся, что вы догадаетесь…
— О… чем?
— О том, что его больше нет на свете. — Он увидел, как она покачнулась, и понял, что переборщил. — Я воды принесу…
— Ничего… — она выпрямилась. — Так что им было нужно?
Он приоткрыл дверь и убедившись, что немец продолжает спать, вернулся к столу.
— Им дом ваш был нужен, вот и все… А мужа вашего они сразу… в первый же день. А это вам еще долго приносить будут… — он подвинул к ней листок. — Их там много запасено…
Она тупо посмотрела на него, вынула и положила рядом с первым второе письмо. Сказала, едва ворочая языком:
— Наверное… вы… правы…
— Анфиса, я одно дело задумал… — Он пожал плечами: — Вы, конечно, можете отказаться, это ваше право, и я не настаиваю…
— Что, пойти заявить? — спросила она нервно. — Это?
Он пожал плечами:
— Препятствовать не стану, но вам придется отвечать, подумайте… Это ведь лет десять, не меньше.
— Мне все равно.
— Как знаете… Но вот мой довод: меня арестуют, и я не смогу наказать мерзавца, повинного… Во многом повинного, верьте мне на слово.
— Его накажут без вас.
— Не найдут. А я встречи с ним ждал двадцать лет. Из них пятнадцать — в тюрьме.
— Господи, — сказала она. — Люди умирают, а вы? О чем вы?
— О том, Анфиса, что каждый может только то, что может… Если вы решитесь помочь мне, я хотел бы, чтобы вы сделали это обдуманно. — Он встретился с нею глазами: — Трудное нам предстоит. Может, вы не захотите или не сможете, а мне одному не справиться…
— Есть у вас… тайничок… — задумчиво сказала она.
Вот она, красная черта, он приблизился к ней вплотную.
— Нужны две вещи — сильно действующее вещество и лопата.
Она не спросила объяснений, и он понял, что та внутренняя связь, которая начала устанавливаться между ними с первой минуты — сейчас он был абсолютно в этом уверен, — не требует никаких слов. Молча ушла, в соседнюю комнату и тут же возвратилась с темной аптечной банкой в руках.
— Хлороформ, — сказала она, рассматривая банку на свет. — Она почти полная, Вик… он принес это, чтобы усыпить нашу собаку, старая была собака… Подойдет?
Корочкин кивнул:
— Тряпку дайте. Чистую.
Она открыла комод и протянула кусок холста.
— Лопата внизу, под лестницей.
— Спасибо. — Корочкин посмотрел на часы: было два часа пополуночи.
— Ждите здесь… — он сунул клин под ступеньку и сошел вниз. Оглянулся.
— Бог в помощь… — едва слышно произнесла она. — Видно, другого пути и вправду нет…
Корочкин открыл банку, отвернулся и, вытянув руку как можно дальше, смочил холст удушливо-пряной жидкостью, потом вошел в комнату. Белобрысый переменил позу и громко храпел. У Корочкина закружилась голова, он понял, что тянуть больше нельзя, и, уже не таясь, сделал несколько шагов по направлению к кровати. Половицы предательски скрипнули, белобрысый приподнялся, сунув руку под подушку. Корочкин сделал последний шаг и прижал тряпку с хлороформом к его лицу. Белобрысый мгновенно выгнулся и глухо замычал, потом обмяк и тяжело рухнул на кровать.
Корочкин вернулся в комнату. Анфиса сидела за столом, на ее лице не было и тени страха, только какое-то мрачное спокойствие и отрешенность.
— Помогите оттащить в сад, — попросил Корочкин.
— А если увидят? — возразила она.
— Час до рассвета у нас есть.
— Знаете, мы… нашего пса в подвале похоронили… В пустой комнате доски с пола сняли и яму выкопали, земля там мягкая…
— Хорошая мысль…
С трудом проволокли грузного немца до соседней комнаты. Подцепив острием лопаты доску пола, Корочкин поднял ее, потом вторую и третью. Этого оказалось достаточно, можно было копать. Через полчаса яма нужной глубины была готова.
— Что ж, — сказал Корочкин, — пусть ваш пес простит за такое соседство, да ведь это как на кладбище: там люди другой раз тоже лежат рядом со скотами почище этих… Взялись. — Тело белобрысого тяжело рухнуло, Корочкин перевел дух, прислушался: часы наверху били пять, начало светать.
— Давайте засыпем? — предложила она.
— А второй? — посмотрел на нее Корочкин. — Снова копать?
— Верно… Но этот может проснуться?
— Нет. — Корочкин покривил губы. — Два часа гарантировано. А руки об него марать — извините… Идите наверх, я здесь сам справлюсь, — он повел головой в сторону входных дверей, и она поняла, что Корочкин имеет в виду второго немца. Кивнув на прощание, Анфиса ушла. Корочкин сел на ступеньки и стал ждать. Расчет был прост; шатен откроет входную дверь своим ключом, войдет и на мгновение повернется спиной; этого вполне достаточно…
Он стал вспоминать прошлое, обычно это получалось трудно, теперь же происходило как бы само собой, без малейшего усилия. Он увидел отца и мать, вернее, это были две совершенно неясные фигуры, расплывчатые, без лиц, но он точно знал, что это родители и стоят они на набережной Невы, перед зданием Первого кадетского корпуса, пришли его проводить. Отец говорит что-то — в обычном высоком штиле, а мать неслышно всхлипывает… «Скоро вакации! — кричит Гена. — Увидимся еще, чего вы, право…» — и уходит, все время оглядываясь, и надо же, странность какая: мать стоит на том же месте, а отца — нет. Ровно никогда и не было. А он не удивляется этому и не пугается — как будто так и надо. И на следующий день, когда спускается он в вестибюль по вызову дежурного офицера и видит зареванного отцова денщика Фильку и понимает, что умер отец, и в самом деле слышит, что «его высокоблагородие скончались час назад апоплексическим ударом», — снова не удивляется и не плачет, поворачивается и уходит… Мать умерла через год, родных не осталось. Окончил корпус, потом Константиновское, никого, кроме Митьки, не было за всю жизнь. Ни друга иного, ни женщины любимой. А эта Анфиса редкостно красива. И не глупа. Угораздило же ее выйти за эту тлю… Наверное, совсем молодая была, не разобралась… Он пожал плечами: не самое значительное вспоминается. А вот как он белым стал? Как в контрразведке очутился? Спрашивали про это не раз, и он рассказывал всегда одно и то же: революция застала в армии, в Сибири, — что он мог понять — бунт, неправедное разрушение всех начал, вот и пытался вернуть прежнее в меру сил и разумения. Конечно, это была ложь во спасение. На самом же деле он все понимал и действовал из самых принципиальных соображений.