Бритин и Лоськов машинально оправили гимнастерки и пересекли порог. У стола стоял офицер высокого роста в тщательно отутюженном кителе — это сразу бросилось в глаза, — на вид ему было около Сорока. Некоторое время он вглядывался в лица гостей.
— Подполковник Калинников. Господин Бритин и господин Лоськов?
— Да, — сухо сказал Бритин. — Приступим к делу?
— Ваши полномочия, господа. В свою очередь, позвольте предъявить свои, — он протянул лист плотной белой бумаги.
Бритин отдал сложенную вчетверо «верительную грамоту», подумав, что крайне несолидно в обмен на столь роскошный лист отдавать мятую бумажку…
— Откуда вы знаете, о чем думал Бритин? — насмешливо прищурился Краузе.
— От Бритина.
— Извольте объяснить.
— Да просто… Позже мы взяли Бритина и Ломова в плен, и перед расстрелом оба дали показания. Ломов и был тем самым большевистским помощником. Нарочно остался до прихода красных на станции и Севастьяновым пожертвовал, мерзавец… Очень уж важен им был этот обмен…
— Отчего же Ломов стал служить большевикам?
— Я спросил его об этом…
— Что же он ответил?
— Какую-то высокопарную чушь понес, вроде того, что отдельные люди могут заблуждаться, народ же — никогда.
— Вы полагаете это высокопарной чушью?
— А вы?
— Что вам сказать? Весь немецкий народ пошел за фюрером. Как вы думаете, правы ли немцы? Отвечать не нужно. В свою очередь, предваряя ваш довод, скажу так: да, русские пошли за большевиками. Но это — совсем другое дело. Это массовый гипноз, или психоз, а от болезней лечат. Мы для этого сюда и пришли. А Севастьянов? Что стало с ним?
— Не знаю. Я никогда его больше не видел. Скорее всего, большевики его шлепнули.
— Шлепнули?
— Во время гражданской войны так именовали расстрел.
— Вы не утомились? Может быть, кофе, чаю? Бутерброды? Нет? Тогда продолжайте.
— Этот Калинников был отцом девушки… Извините. Я что-то плохо стал говорить по-русски. Короче: в его дочь был влюблен мой друг, прапорщик Самохвалов. Митя… — Корочкин замолчал. Краузе тоже молчал, не сводя с Корочкина внимательных глаз.
— Калинников нам с вами не очень нужен, — сказал Корочкин, — но я не выбрасываю его из рассказа, чтобы вам было понятнее…
— Я телефонировал, — сказал Калинников, — наши согласны на обмен. Процедура такова: мы погрузим арестованных на дрезину и подвезем их к разъезду «242-я верста». Остановимся у столба. Вторая дрезина с «максимом» пойдет сзади, в десяти метрах. Вы поступите аналогично. Сопровождать арестованных офицеров должен кто-то из вас.
— Я, — сказал Бритин. — Потом что?
— Наши дрезины остановятся в пяти метрах друг от друга, дрезины с пулеметами — соответственно в двадцати… Стоять будем ровно минуту, по секундомеру. У вас есть?
— Найдем.
— Хорошо. Через минуту дрезины с пулеметами, обе одновременно, дадут задний ход и со скоростью 30 верст в час начнут разъезжаться. Там в обе стороны поворот, и уже через сто метров ни ваш, ни наш пулемет цели поразить не сможет. Сверим часы: встреча завтра, ровно в 10.
— Условия приняты. Позвольте вопрос: если по каким-то причинам одна… или даже обе стороны не смогут доставить подлежащих обмену?
— В этом случае все четыре дрезины явятся к месту вовремя. Мы обменяемся информацией и расстанемся.
— А… гарантии?
Калинников пожал плечами:
— Слово офицера и дворянина.
— Что ж… Слово большевика и комиссара. — Бритин и Лоськов направились к дверям.
Без стука вошел Курт:
— Справка подлинная. И еще: задержан функционер… Если прикажете…
— Давайте.
Два унтер-офицера втолкнули в кабинет человека в штатском. Он выпрямился и спокойно осмотрелся. Корочкин узнал заместителя начальника лагеря по воспитательной работе Аникеева.
— Знакомы? — спросил Краузе.
Аникеев скользнул по лицу Корочкина равнодушными глазами.
— Не знаю. Не помню…
— Но вы — Аникеев?
— У вас мой паспорт. — Аникеев потрогал огромную дыру на левой стороне пиджака. — Я Зотов. Егор Петрович Зотов.
— А вы что скажете? — Краузе повернулся к Корочкину.
— Мне бы не хотелось ошибиться. — Корочкин сжал кулаки, потому что предательски задрожали пальцы. Ну что, товарищ майор, финита ля комедиа? Ишь, окаменел, форс давит, большевистское бесстрашие выказывает, а на лбу — испарина. А спросить — отчего, ответит: «жарко». Оно и верно, потому как наступил твой ад, Аникеев, и раскаленная сковородка — за дверью, только порог перешагнуть… И нечего смотреть, в упор разглядывать, не пробудились святые чувства, нет, не пробудились, зря старались, господин хороший, ибо есть постижение главного: вы лучших людей России за колючую проволоку спрятали, а на них испокон веку держава строилась и стояла. Нет, Аникеев, не будет тебе сочувствия и милости не будет.
Он вдруг поймал себя на мысли, что уж как-то слишком эмоционирует, радуется слишком и есть в этой радости что-то невсамделишное, неискреннее…
A-а, наплевать, все равно — свершилось! И уж воистину — от Бога, который взял отмщенье на себя. Вот видишь, Аникеев, а ты говорил, что Бога — нет. А Он — есть. Потому что ты — здесь. И я — здесь. Привел Господь, сподобил. Все.
— Вы слишком задумались, мой друг, — улыбнулся Краузе.
— Это не Аникеев, — твердо сказал Корочкин. — С Аникеевым мы бок о бок пятнадцать лет прожили, а этого я в первый раз вижу.
Почему он так сказал?..
— Хорошо… — Краузе кивнул офицеру: — Уведите. — Подождал, пока закроется дверь, и снова позвонил — два раза. Вошла девица лет двадцати, в Полувоенной форме, щелкнула каблуками.
— Оберштурмбаннфюрер?
— Кофе и… Краузе бросил взгляд на Корочкина, — нет, пожалуй, — чаю и бутербродов. С чем у нар бутерброды, Лизхен?
— С «Московской» колбасой, — подняла уголки рта девица. — Как подавать чай?
— В чашках, конечно. Или вы предпочитаете подстаканник?
— Мне все равно, — сказал Корочкин.
— А «Московскую» вы любите?
— Не пробовал.
— Ах да, конечно, мне бы сразу сообразить, вы ведь при советской власти и не жили, а при Николае Втором такой колбасы еще не было. Идите, Лизхен… — Он снова дождался, пока щелкнула дверь. — Не обиделись?
— За что?
— Да за проверку с этой колбасой?
— Что ж обижаться… Вы не обязаны мне верить.
— Разумная позиция.
Вошла Лизхен с подносом, молча начала расставлять посуду. Колбаса, тонко нарезанная, прозрачно поблескивала на ломтиках белого хлеба, и Корочкин вспомнил, что не ел вот уже вторые сутки подряд. Щеки предательски дрогнули, рот наполнился вязкой слюной.
— Ешьте. — Краузе подал пример, откусив от бутерброда и запив глотком черно-коричневого чая.
Корочкин поймал его изучающий взгляд, показалось, что оберштурмбаннфюрер чего-то с нетерпением ждет и не прячет этого нетерпения.
— Простите… — Корочкин молниеносно запихнул бутерброд в рот, почти не жуя, проглотил и взял с тарелки следующий. Чашку он поднес к лицу вместе с блюдцем и осторожно прихлебнул.
— Да, да… — задумчиво кивнул Краузе. — У русских чаепитие — целая наука, ритуал… В интеллигентных семьях — и того паче.
— В какой же разряд вы отнесете меня?
— Не нужно обижаться, мой друг. Обидчивость — признак ущербности. Этим страдают только неполноценные нации. У наших теоретиков достаточно единая точка зрения по поводу вас, русских, но я, не скрою, — питаю к вашему народу слабость. Все с этим. Мы остановились на процедуре обмена.
— Я уже сказал: обмена не было. И если я продолжаю последовательный рассказ, то потому, что отдельные его участники нам понадобятся… Через час после прибытия красной делегации мне позвонили из тюрьмы — мой «человек» просил о встрече. Я поехал в тюрьму…
— Подробности опустите. Коротко: что он сообщил?
— Большевиков, предназначавшихся для обмена, кто-то известил о том, что красные уже приехали… Простите, я ведь забыл предварить…