Прицепилась песенка.
Ждем.
Паром перевозит остальных. Значит, до сих пор Анастасьин ничего комбату не сказал. Нет, а что говорить-то?
Наконец всех переправили на наш берег. Нет, берег-то как раз не наш, чужой. Да все тут чужое. Мы давно на чужом берегу, маэстро. Просто тут это место более чужое, чем все остальное: ущелье уходит, загибаясь, прямиком в Пакистан. «А ты знаешь, как переводится Пакистан?» – спрашивает Горинча, как будто услышал мои мысли. «Нет». Он молчит. «Ну?» – «Страна Чистых». Я помолчал и снова: «Ну?» Горинча сплюнул. «Ты в своей Вятке хвосты лошадям, что ли, подвязывал?» – «Я моторист второго класса, – отвечаю с обидой. – А вот ты – не знаю». Горинча усмехнулся в темноте. «Да-а, я пожил в свое удовольствие». Он год после школы балду бил, мешал Маринке учиться на первом курсе в текстильном техникуме. Только родители на работу, он – к ней. Они к восьми уезжали, ей чуть позже. А он тут как тут с толстыми ушами и ухмылкой на конопатой роже. Мы, говорит, другие науки постигали. Ну, зато у меня после армии есть специальность. Моторист второго класса. Усов сопьется окончательно, и стану я капитаном на «Бодром». Возьму сто миллионов алых роз на борт – и потяну в Кирс, на аллею лиственниц Отмены Крепостничества В России.
А пока мы готовимся потянуть к горам, туда, где открываются ворота в Страну Чистых. Чудное, конечно, название. Мне вообще-то слышится что-то церковное. Ну, там, паки-паки. Я однажды был на службе, так, ради интереса, с Олеськой. У них в Кирсе есть церковь. По весне дело было, какой-то праздник, всё в ветках. Курения всякие, воздух сизый. Поп с кадилом и забасил: «Паки! Паки!» Ну, мне – не знаю. А Олеська, смотрю, млеет. Так – бас, цветы, всякая там позолота. У нее глазки и заблестели. Или это вообще, от весны. На Вятке вода высокая… Мне на реке лучше, запах рыбы, мазута вкуснее. А Олеська тащится. Черт его знает. Сейчас-то все вспоминается – как под увеличительным стеклом. Облака там, чайки, лужи на тротуаре разбитом, прядка волос по щеке, небесный глаз косит в мою сторону, блестит. Кто ее знает, думает она что-нибудь такое про меня? Может, я сам все сочинил. На письма вроде отвечает… Надо будет спросить у нее, что такое «паки-паки». А может, и Адольфыч знает. Или Горинча.
– Горинча!..
Но тут пошел шорох, и все тронулись, зашагали прочь от реки. Значит, Анастасьин не доложил. Действительно, почему стоит доверять этому бабаю, а не другому, владельцу лавки? Хотя я лично никому бы здесь не доверял. Но – доверяю, раз куда-то шагаю вместе с остальными, куда-то в ночь, непроглядную и немую. А что мне остается?
Впереди ничего не видно, небо без звезд, тьма полнейшая. Теперь нас от батальона отделяет река. С группой идут два проводника, я их толком не рассмотрел в темноте, одеты в черное. Активисты? Или тоже – торговцы? Горинча кроме своего боезапаса тащит «мамочку», четырехкилограммовую мину-гранату. Ну а на меня вскоре тоже нагрузили – ПК. Прасол отдал, пулемет его музыка. Каски и бронежилеты мы оставили. Непонятно, зачем надевали на смотр. Тут много непонятного. «Эй, маэстро! Ты свою музыку кончай!.. / Вдруг крикнет кто-то, совсем негромко, невзначай, / Эй, мужики…» Тарата-та-та-тата… Черт. Я на миг задерживаю дыхание и слышу, как шагает наш отряд. Можно подумать, целое войско. Всего две роты. Днем к ущелью подтянется броня.
Вдруг я начинаю различать махины, уходящие в небо. Под ногами хрустят камешки. Пахнет горьковато. Остановка. Нигде ни огонька, курить настрого запрещено. Говорить – тоже. А я так и не спросил у Горинчи насчет паки-паки. Но сами-то командиры совещаются. Открываю рот и я. «Валерка…» И тут же тьма ожигает мне ухо кулаком. Я даже не понял, кто меня звезданул. Блин, звенит в ухе, на глазах слезы от боли.
Ждем. Командиры все совещаются. Какая-то заминка. А ведь все уже продумано и разработано. Жарковато. Хотя и весна. И ночь. Что же будет днем? Остается надеяться, что солнце, как и звезды, не выглянет. Кстати, солнце – тоже из породы звезд. Осторожно почесываюсь. На Вятке в одной деревне есть баня, там живут родственники Усова; и к нашему приходу баня протапливается; я тащу за кэпом канистру темного неочищенного пива «Мартовское»; и начинается… Вот бы Усова сюда ротным.
Меня все-таки продолжает мучить вопрос нашего родства с Олеськой.
…Знала б она в своем Кирсе, что ее братишка в кромешности и думает о ней.
Да не то что думаю, а так, просверкивает всякое. Тут же и мысли об обидчике, рубанувшем по уху. О паки-паки. И о том, чем же закончится этот выход? Неужели мы и вправду ущучим духов, даже, может, ихних главарей? Так просто? Переправились, пошли – и накрыли?
Наконец трогаемся. По дну ущелья уходим мы, первая рота, а вторая, разделившись на две группы, лезет вверх направо и налево – занимать высоты на случай, если придется прикрывать наше отступление. Закон гор: кто выше, тот и пан. Я это уже не раз слышал. Пан или пропан, испарился, как газ. Надо будет поделиться с Горинчей шуткой. Но пока – нельзя, ухо горит. Может, даже светится. Я скашиваю глаза, да разве увидишь собственное ухо? Хотя Горинча, может, и видит, вон они какие у него, как у слона.
Горинча хочет себе сделать тоже наколку, но не примитивную – факел и вся эта ерундень, – а какую-то особенную. А я не знаю. Вон Лебедев без наколок, и ничего. Единственный, кажется. У остальных пылают на плечах синим пламенем факела свободы ДРА. Как газовые горелки. Ну, Лебедев, он изнежен, чувствителен к боли, всегда старается увильнуть даже от прививок: роту всю гонят к медицинскому фургону, там медбратья с пневмопистолетами всаживают сыворотку под давлением в плечо загорелое. У Лебедя оно тоже загорелое и сильное, но подставлять под струю он его не хочет, уклоняется, сидит где-нибудь в каптерке у Адольфыча, а если его все-таки находят, говорит, что у него температура, головная боль, тошнота, может, уже началась желтуха, а в таком случае прививку делать нельзя.
Все считают, что от наколок на гражданке телки замлеют. Тут об этом все говорят. Озабоченные. Горинча тоже мне уши прожужжал. Признался, что Маринке он верен, наверное, не будет – как только вырвется. Только здесь он понял, что Союз – заповедник непуганых дев. И хотя до дембеля, как до Луны, он уже готовится, не пьет кисель. Говорят, что туда добавляют бром, что ли, или еще чего-то. Нет, у нас с ним разные взгляды на это. Действительно, южные немного подвинуты на всем этом. Да и северяне, прожившие какое-то время под южным солнцем, сдвигаются. Я, например, только почти полгода спустя рассказал Горинче кое-что, ну, об Олесе. Так что я хоть и матрос и все такое, но до наших ротных гигантов-мечтателей мне далеко.
Мы шли. В двадцати шагах с одной стороны склон поднимался, с другой – шагах в пятидесяти; потом ущелье расширилось. Значит, вошли. Что дальше?
Ничего, втягивались в ущелье. Склоны иногда сближались, иногда расходились, и казалось, что ущелье как-то так дышит. По спине стекал пот. Иногда из мглы выступало что-то, первая мысль: они! Но это какая-нибудь скала. И все ее молча обходят. Втягиваемся глубже. Никаких деревьев не видно. Камни.
И уже начинает светать. Да, склоны ущелья просматриваются выше… Ущелье снова расширяется. Впереди строения! Дома. Рота замирает.
Анастасьин совещается с Огузаровым, прапорщиком Кусмарцевым. Не слишком ли уже светло? Думаю я, оглядываясь. Видны серые лица ребят. Но где проводники? Их нет. Куда они запропастились? Я верчу головой. Помалкиваю, наученный горьким опытом. Прапорщик, Огузаров идут к кишлаку. С Анастасьиным остается несколько человек, я тоже. Мы устраиваемся среди камней, наблюдая за уходящими. Горинча с ними. Кишлак молчит. Я вытираю пот с бровей. А проводники, похоже, слиняли. Или так и надо? Ни черта не разберешь. Тихо. Вдруг приглушенный голос. Но для меня он звучит громом среди ущелья. Нет, на самом деле едва слышно. Радист докладывает на КП обстановку. КП – там, на выходе из ущелья, там комбат Кожакарь и свита.
Потом снова становится тихо.