Войдя в безмятежный, обособленный мир этого магазина, Люси на мгновение застыла в дверях и, под шелест старых страниц рядом на прилавке, вслушалась в тихие переговоры между хозяином и кем-то из посетителей. Привычным путем она медленно подошла к стеллажам с пластинками и в тишине, похожей на тишину библиотеки или церкви, стала рассеянно скользить глазами по корешкам конвертов.
И именно тогда, читая имена на пластинках — Бах, Бетховен, Брамс, — она впервые увидела Фортуни. На обложках первых трех альбомов, которые у нее были, красовались пасторальные сценки, фотографии исполнителя отсутствовали, а биографические подробности были более чем скудны. Но в то утро ей попалась одна из записей Фортуни с большой черно-белой фотографией артиста на обороте конверта. Вплоть до того момента Люси его не видела, а только слышала. Она замерла, ошеломленная, пристально разглядывая конверт, снова и снова проверяя имя. Чтобы удостовериться.
Странно, однако она никогда не видела его прежде. Фотография была сделана Мэном Рэем в одной из римских студий, в 1962 году. С нее на Люси глядело задумчивое лицо молодого Фортуни, темные волосы откинуты назад, взгляд темных глаз печален (Люси где-то читала о трагической участи его родителей), на одну щеку падает легкая тень. Костюм его был безупречен — Люси стало ясно, что такого прекрасного кроя она еще в жизни не видела. Мысль о том, что Фортуни красив или же эффектен, как кинозвезда, не приходила девочке в голову. В ее представлении он всегда был недосягаем, как Бог. Но здесь, перед нею, был явно живой человек. Паоло Фортуни являл собой настоящего европейского джентльмена, совершенного и утонченного. Мужчина такого типа с одинаковой легкостью занимается искусством, флиртует с женщинами, ведет беседу, прикуривает сигарету; он всегда знает в точности, что от него требуется именно в данную минуту, и сохранились такие люди только в романах и кинофильмах (да и то старых). Или не только?
Музыка Фортуни уже давно вошла в жизнь Люси, но в тот день она ощутила чуть ниже сердца явственный укол боли, словно между седьмым и восьмым ребром вонзился кинжал. Невозможная любовь, делавшая боль только более изысканной и сладостной. Она влюбилась в музыку Фортуни, но в тот день, глядя на фотографию, она влюбилась в Фортуни — творца этой музыки, Фортуни-мужчину, его мир. Но прежде всего она влюбилась в саму идею Фортуни, пьянящий образ миров, таких далеких от ее собственного. Она взяла пластинку со стеллажа и пошла к прилавку, прижимая к груди конверт, словно какой-то запретный порнографический роман.
На улице и в автобусе все на нее смотрели. Все как один. И это не было плодом ее воображения. Словно бы признаки любви, как признаки беременности, были очевидны всем, у кого привычен глаз, кто знает, что это за состояние и как оно проявляется. И если раньше разговоры, какие ведутся в школьных раздевалках и студенческих общежитиях, ее раздражали, то теперь смущали как нечто неуместное.
Сначала Люси решила приколоть фотографию к стене, но подумала, что здесь, на виду, она может привлечь внимание — отца и матери, школьных друзей — и ей станут задавать вопросы. В конце концов она решила никому ничего не говорить, и Фортуни стал тайной, неразглашаемой страстью. Тихой, волнующей тайной, которую она пронесла через все отрочество. После этого она несколько раз заходила в музыкальные библиотеки, просто библиотеки и отыскала статьи о Фортуни, о его творчестве. Нашла даже биографию, выпущенную в конце 1970-х годов. Люси прочла все о его жизни, аристократическом происхождении, трагической смерти его родителей, о концертах, турне, любовных интригах. Фотографий становилось все больше: Фортуни за работой или с друзьями; Фортуни чуть постарше, но не менее впечатляющий. Дважды был сфотографирован его дом, по сути небольшое палаццо. Один раз — с Большого канала, на который он выходил, с цветными высокими арками наподобие арабских. Другой снимок, изнутри, запечатлел просторную гостиную, сплошь в картинах, на полу — мелкая скульптура, на стенах — драпировки по эскизам Фортуни, на столах из древесины вереска — светильники по эскизам Фортуни, и, наконец, он сам в старом кресле, а рядом — виолончель. На заднем плане женщина с гладко зачесанными назад волосами — его давняя служанка, в руках у нее серебряный поднос. Так вот он каков — мир Фортуни.
С этого момента, когда бы она ни играла, она играла для Фортуни. Он был повсюду — подмечая, вслушиваясь, советуя. Иногда одобрительно кивая, иногда — качая головой. Между ними даже происходили мимолетные беседы, правда только мимолетные. Потому что Люси было трудно представить себе звук его голоса, слова, которыми он пользуется, замечания, ход беседы. Существовали одни лишь фотографии. Его голос, звуки его жизни оставались тайной. Воображаемые беседы либо сводились к бессловесному пониманию, как бывает во сне, либо складывались из фраз, прочитанных в музыкальных журналах, которым Фортуни давал интервью.
Таким образом в последующие месяцы было налажено взаимопонимание, и Люси постепенно стала все больше узнавать Фортуни. Она всегда воспринимала его музыку в зелено-синих тонах. Как небо, но не летнее, безжалостно-яркое, в которое нельзя смотреть, а скорее темное и угрюмое. Потом, когда она однажды прочла в солидном музыкальном журнале, что это действительно цвета, в каких он воспринимает свою музыку, инстинктивная догадка подтвердилась. Фортуни даже добавил, что более всего полагается на логику своих инстинктов, и Люси не оставалось ничего другого, кроме как кивнуть «да!» и снова — «да!».
Когда бы она ни думала о нем, она неизбежно мысленно возвращалась к фотографии, одной из тех, что были сделаны жарким и сумрачным летним утром в Риме, за двадцать с лишним лет до ее рождения.
В комнате Люси, помимо фотографий Фортуни, на кровати, на полу и на столе были разложены карты и путеводители по Венеции — городу Фортуни. Она без конца изучала их и знала главные магистрали, улицы и площади, знала этот город так, как, пожалуй, не знала ни один другой город на земле.
Часто она лениво проводила указательным пальцем по течению Большого канала, медля на обрамлявших его церквах и палаццо. Затем она прослеживала тесную вязь перепутанных проулков от вокзала до моста Риальто и дальше — до площади Сан-Марко. И конечно же, палец сам собой добирался неизменно до многочисленных улочек и площадей по ту сторону Сан-Марко, легко взбегая по Академическому мосту, пока наконец не упирался в Ка’[7] Фортуни.
Тут медлительный палец Люси Макбрайд всегда делал остановку, неспешно описывая круг. Случалось, она даже задремывала под вечер, окруженная картами своего воображаемого города. Города, который знала примерно так же, как математик знает какую-нибудь удаленную звезду. Оставалось только шагнуть в него.
Она так и сделала. Прежде, в детстве, Люси уже случилось прожить год в Кембридже, пока ее мать преподавала в частной школе под Хантингдоном. В то время родители обыкновенно вывозили ее с собой на выходные и каникулы: останавливались в Париже (всегда в одном из лучших отелей) и посещали все тамошние картинные галереи или объезжали на автомобиле загородную местность во Франции или в Италии. В Венеции, однако, они не побывали. Теперь, после окончания пятого класса, родители (заядлые путешественники в свои молодые годы, до рождения ребенка) повторно взяли Люси в Европу, причем вершиной этого путешествия должна была стать неделя в палаццо Гритти в Венеции. Ее родители всегда поступали так. Уж останавливаться, так в лучших апартаментах. Не то чтобы они действительно могли позволить себе эти лучшие места, но убежденность, что они имеют такое право и просто обязаны поступать именно так, по какой-то причине укоренилась в головах Макбрайдов.
Родственники со стороны матери принадлежали к старым мельбурнским денежным мешкам; троюродный брат, как наследник огромной газетно-журнальной империи, владел несметным богатством. Когда Молли вышла замуж за Макбрайда и сделалась простой школьной учительницей, ее как бы вычеркнули из списков клана, хотя Макбрайдов всегда приглашали на многолюдные семейные торжества, нередко с участием знаменитых актеров, видных бизнесменов и перспективных политиков, а однажды и тогдашнего премьер-министра. Не сказать чтобы Люси вступала с ними в контакт, но она терлась в компании этих людей и таким образом была по крайней мере знакома с теми, кого таблоиды именуют «светским обществом». Тем не менее мир больших денег был знаком Макбрайдам не слишком хорошо, и твердая вера Молли в то, что пятизвездочные отели существуют именно на ее потребу, отнюдь не подкреплялась цифрами ее банковского счета. Именно благодаря подобным экстравагантным поступкам Люси, по натуре романтичная и мечтательная, рисовала себе свою ветвь многочисленного семейства как некую разновидность пришедшей в упадок колониальной аристократии, которая упорно воспроизводит обыкновения, более никак не связанные с ее фактическими жизненными обстоятельствами.