Конверс неожиданно обнаружил, что перестал обливаться потом. Он сглотнул, подавляя легкий позыв тошноты.
– Бог ты мой, конь и впрямь хорош.
– Тхо говорит, что потрясающий.
– Откуда, черт подери, он знает?
Чармиан завязала тесемки на мешочках и завернула их в газету. Немного поколебавшись, протянула сверток Конверсу. Он взял его и взвесил на ладони. Сверток был не по размеру увесист. Три килограмма.
– Смотри не гнись под такой тяжестью, когда понесешь в сумке. А то смешно будет смотреть.
Конверс сунул сверток в сумку и застегнул молнию.
– Ты его взвешивала?
Она сходила на кухню за бутылкой очищенной воды из холодильника.
– Конечно взвешивала. В любом случае, чтобы с героином был недовес – такого и у динамщиков не бывает. Вот разбавить могут, это да.
– А этот не разбавлен?
– Ха! Исключено. Я знаю о героине побольше, чем Тхо, и он побоялся бы устраивать подставу в самый первый раз. У меня есть анализатор влажности.
Конверс расслабленно откинулся на подушке, опершись локтями о выложенный плиткой пол, и уставился в беленый потолок.
– О боже! – проговорил он.
– Будешь знать, как баловаться чистым скэгом. Не облюй подушку.
Конверс сел прямо:
– Пусть твои приятели двадцатого числа заходят к моей жене в Беркли. Она весь день будет дома. Если не застанут, могут заглянуть в эту киношку, где она работает. «Одеон» – в городе, рядом с Мишшн-стрит. Она оставит им записку.
– Лучше ей быть дома.
– Мы уже это обсудили.
– Может, есть в ее характере такая черта, о которой ты не подозреваешь.
– Осмелюсь скромно заявить, – сказал Конверс, – что такой черты нет.
– Хорошая, наверно, девочка. Тебе надо проводить с ней больше времени.
Чармиан села с ним рядом на подушку и потерла ногу у пятки, куда укусил москит.
– Может, пока тебя нет, она водится с дурной компанией. Может, с какими-нибудь чокнутыми хиппи или еще с кем, кто собьет ее с пути.
– Если не доверяешь нам, – сказал Конверс, – заплати, сколько должна, и переправляй через других.
– Извини, Джон. Не могу удержаться.
– Понимаю. Сразу видно профессионала. Но все равно прекрати.
– Черт, надоела мне такая жизнь, – сказала она.
Чармиан налила в два стакана холодной воды из бутылки.
– Сколько, ты думаешь, поимеют с этого твои друзья в Штатах? – спросил Конверс.
– Зависит от того, насколько разбавят. Скэг настолько хорош, что они могут разбавить его до десяти процентов. Так что – пару сотен тысяч.
– Кто они такие? Я имею в виду – какого сорта люди?
– Не того, как ты можешь подумать. – Она встала, откинула капюшон своей накидки, высвобождая волосы. – Меня не интересует, сколько они заработают. У них свои трудности.
– Ну да, – сказал Конверс.
Она угрожающе нахмурилась; в ее взгляде была толика презрения, толика подозрительности.
– Что будешь делать со своими деньгами, Джон? Ты же у нас такой скромник.
– Не знаю, – ответил Конверс.
Она засмеялась над ним. Засмеялась снисходительно и довольно, и Конверс перевел дух.
– Черт, этого ты не знаешь, да? А что хочешь их получить, знаешь?
– Я желаю послужить Богу, – сказал Конверс, тоже засмеявшись. – А заодно, как все, и разбогатеть. – Он смеялся, хотя ему было не до смеха.
– Чьи это слова? Какого-нибудь древнего деляги?
– Не уверен, – ответил Конверс, – но, кажется, Кортеса. А может, Писарро.
– Немного похоже на Ирвина, – сказала Чармиан.
Она налила им еще воды, и они, взяв стаканы, вышли на веранду. Дождь на минуту стих, потом полил с новой силой. Не спокойный живительный дождик, а полный первобытной ярости ливень. Пышные растения в саду съежились под его натиском.
– Как там мой полковник Тхо? – спросил Конверс.
– Радуется жизни. Затеял еще одно большое дело. Теперь это корица. Слушай, ты в магнитофонах разбираешься?
– Нет, – ответил Конверс. – А что?
– Тхо хочет, чтобы я подсказала ему, какой магнитофон самый лучший. У него новый бзик. Хочет знать, что есть на свете самого лучшего, чтобы иметь у себя по экземпляру каждой такой вещи.
За калиткой просеменили по грязи две пожилые вьетнамки, укрываясь от дождя одним белым зонтом.
– Что, по-твоему, он хочет записывать? – спросил Конверс.
– Черт его знает! Меня, наверно.
– Рад, что хоть кто-то здесь знает, чего он хочет.
– Тхо прекрасно знает, чего хочет. Вьетконговцы тоже. Вьетконговцы знают.
– Может быть.
– Не «может быть», а точно, – твердо сказала Чармиан. Ее уважение к Вьетконгу граничило с благоговением, и она не любила, когда их целеустремленность подвергали сомнению. – Даже Тхо в какой-то степени идеалист. Когда-то был фанатичным солдатом.
Она откинулась на спинку плетеного стула и положила длинные загорелые ноги на перила крыльца.
– Он вечно твердит, как его бесят взяточничество и двурушничество. Однажды он сказал мне: кто нужен его стране, так это Гитлер.
– У вьетнамцев потрясающее чувство юмора, – сказал Конверс. – Оно помогает им выжить.
– Он говорит, что, если бы ему дали шанс, он послужил бы своей стране так, как его к этому готовили. Он считает, это мы его развратили.
– Тхо всегда несет чушь, когда болтает с американцами. Старается угодить.
Чармиан пожала плечами:
– Людей ведь можно развратить.
Конверс встал и пошел в дом. Чармиан последовала за ним. Он взял сумку и взвесил ее на руке.
– Смотри только, чтобы не украли, – сказала Чармиан.
Он открыл сумку, достал куртку с капюшоном и надел ее.
– Я пошел. Пообедаю с Перси, а завтра полечу на юг.
– Передавай им привет. И выше нос, а то вид у тебя испуганный. – Она подошла к Конверсу, стоявшему в дверях, и сделала вид, что разглаживает складки на его куртке. – Вот закончим с этим и слетаем в Пномпень, обо всем забудем, только кайф и массаж.
– Хорошо бы, – сказал Конверс.
Он уже несколько месяцев не спал с ней. Последний раз это было после его возвращения из Камбоджи; там случилось много всего нехорошего, и он был не вполне в себе.
Он тщательно сманеврировал так, чтобы она не поцеловала его на прощанье. Шагая по проулку к улице Нгуентонг, он свободной рукой придерживал висящую на плече сумку. Чтобы не выглядеть смешно, согнувшись под ее тяжестью.
Из-за дождя такси пришлось искать долго.
* * *
– Каждый день, – сказал сержант Джейнуэй, – мы здесь встречаемся с таинственным, странным, необычным.
Они сидели в прохладном помещении штаба, в отделе по связям с общественностью. Стены кабинета выкрашены в казарменный серый цвет; ни единого окна. Мокрая сумка стояла на полу возле стула Конверса; вода стекала с нее на линолеум как улика. Как кровь.
– Если хотите знать мое мнение, – продолжал сержант, – нам следовало бы ужесточить процедуру аккредитации. Тут у нас полно людей с удостоверениями бао ши, которые на деле занимаются валютными спекуляциями, контрабандой наркотиков и бог знает чем еще. Из Катманду прут хиппи, которые надеются, что КВПВ[6] их накормит. Иногда я чувствую себя социальным работником.
Сержант Джейнуэй, как никто из срочников в американской армии, умел толково выражать свои мысли и потому считался кем-то вроде гениального идиота. Знаменитости из интернационального журналистского корпуса разговаривали с ним фамильярно и снисходительно, а он в ответ мог, сообразно вкусам собеседника, изобразить любую форму почтения, от суровой учтивости самурая до подобострастия старомодного стюарда на «кьюнардовском» трансатлантическом лайнере. Важные особы и деловые люди воспринимали сержанта Джейнуэя как колоритного лакея, располагающего инсайдерской информацией. У Конверса были с ним совершенно иные отношения. На взгляд Конверса, сержант Джейнуэй заведовал всей этой войной.
– Не понимаю, что вам нужно в Майлате. Там же ничего не происходит.
– Хочу написать о гражданских, – сказал Конверс. – Матросах торгового флота и прочих.