Но, к несчастью, он не смел.
– Если бы нам захотелось, – продолжала ханжа смиренным тоном, – мы были бы должны поскорее прогнать эту мысль, как дьявольское искушение. Я уже почти не женщина, потому что дала обет принять, как только сделаюсь достойна, суровую жизнь кармелиток. А вы, хотя уже великий принц, по летам еще ребенок.
Обиженный Гастон поднял голову. Это слово кольнуло его, как шпоры.
– Боже мой, герцогиня! – сказал он, ища пальцем усы, которых еще не было. – В нашей фамилии дети родятся взрослыми. Вспомните-ка моего благородного отца, короля Генриха.
– Ах! Ваше высочество, – сказала герцогиня с жеманным видом, который восхитительно к ней шел, – я надеюсь, что вы не во всем похожи на великого Беарнца. Король Генрих IV, говорят, любил всех женщин.
– Разве он поступал дурно, герцогиня?
– Фи! Какой ужас! И кажется, всех вдруг. Если бы он еще любил их одну после другой! – прибавила герцогиня со снисходительной улыбкой.
– Мне хотелось бы подражать ему.
Она пыталась покраснеть, оттолкнула руку принца, которую все еще держала, и отодвинулась в глубину дивана.
– Не говорите этого, – сказала она, потупив глаза. – Вы заставите меня жалеть, что я желала вашего присутствия, а я думала, что вы так благоразумны!
– Я слишком благоразумен, – отвечал Гастон, который, не находясь уже под огнем взглядов, нагонявших на него такую робость, несколько ободрился и начал спрашивать себя, не пора ли исполнить совет кузена Монморанси, храбро потушить свечу и с помощью темноты очертя голову броситься в битву.
Но лакомка до любви недостаточно еще насладилась пиршеством, чтобы желать кончить его так скоро. Она подняла глаза на свое лакомое кушанье, что тотчас заставило молодого принца оробеть, и сказала ему чопорно:
– Благоразумие никогда не бывает излишним, и жалеть о нем – значит грешить.
Потом тотчас, чтобы глотком меда заставить забыть горечь этих слов, слишком отзывавшихся будущей кармелиткой, она прибавила тоном нежного упрека:
– Посмотрите, однако, какое я имела к вам доверие! Я не хотела верить всем ужасам, какие говорили о вас около меня; если бы я поверила им хоть на одну минуту, я старалась бы даже не смотреть на вас. Но как предполагать, чтобы в такой молодости, с таким чистосердечным лицом, с таким робким и обольстительным видом, вы таили уже в душе все злодейства страшного негодяя?
Невинный юноша, хотя польщенный до глубины души, думал, что он должен защититься от преступлений, которых он, конечно, не совершал.
– В каких же злодействах меня обвиняют, герцогиня? – спросил он.
– В том, что вы хотите идти по следам великого Беарнца, то есть хотите любить или, по крайней мере, волочиться в одно время за всеми женщинами.
– Я?
– Не волочились ли вы уже за принцессой Марией Мантуйской, дочерью герцога Неверского?
– Уверяю вас, нет, герцогиня.
– Право?
С этим словом, произнесенным бархатистым голосом и тоном искусно взволнованным, герцогиня де Комбалэ опять взяла руку принца, пожала ее и придвинулась на средину дивана.
– О! Это истинная правда, герцогиня! – возразил молодой принц, опять разгорячаясь.
– А за принцессой Медичи, вашей кузиной? Будьте откровенны, принц. В этом вы не можете отпираться. Видели, как вы ее целовали в один вечер в передней королевы-матери.
Это была ложь, и герцогиня де Комбалэ, сейчас выдумавшая это, знала это лучше всех. Но ханжи выдумывают так хорошо то, что считают для себя необходимым, и лгут так удивительно! Гастон опять возмутился и возразил со всем жаром оклеветанной невинности:
– Черт побери! Это несправедливо, герцогиня.
– Вы ее не целовали?
– Клянусь вам!
– Ни ее и никого другого?
– Ни ее и никого.
Гастон не считал девиц Неве, которых целовал каждый вечер. Герцогиня де Комбалэ радостно вздрогнула, и так сильно, что чуть не свалилась с дивана, и, чтобы не упасть, ухватилась за шею принца. Гастон, не видя глаз герцогини, так его пугавших, по той простой причине, что она зажмурилась, перестал трусить и запечатлел продолжительный поцелуй на губах герцогини, а госпожа де Комбалэ, раскрыв глаза, спустилась с дивана на пол и сказала странным тоном упрека:
– А, принц! Вы не первый поцелуй даете таким образом.
Тут Гастон вспомнил совет Монморанси. Он бросился к подсвечнику и задул огонь…
Довольно давно уже глубокое молчание царствовало в гостиной. Вдруг в ушах Гастона раздался голос, который произвел на него действие трубы Страшного суда. Голос этот, подавляемый страхом или осторожностью, произнес только одно страшное слово:
– Дядюшка!
Гастон вскочил, точно его укусила змея.
– Кардинал! – прошептал он.
Вдали у входа в первую оранжерею виднелся длинный силуэт Ришелье. Он шел потупив голову, погрузившись в мысли. Свеча, которую он нес в правой руке, освещала его сбоку, и огонь играл черными отблесками на широких складках его длинной красной сутаны, потому что кардинал, возвратясь из ночной экспедиции, переоделся в свою обыкновенную одежду. Принц, при первом взгляде на кардинала, не останавливался проститься с его племянницей; он бросился во вторую оранжерею и, не оглядываясь, проворно пробирался мимо тропических растений, широкие листья которых должны были, как он думал, спрятать его, он шел ощупью, и гораздо удачнее, чем надеялся сам, пробрался сначала в коридор, а потом к двери, которая вела на улицу Гарансьер. Но там он должен был остановиться. Он буквально попал в засаду, которую сам себе расставил по недостатку веры в свое мужество. Дверь была заперта снаружи, и ключ был в кармане Монморанси.
Что делать? Нечего было и думать оставаться тут, так близко к страшному кардиналу; и как бежать иначе, чем в дверь? Гастон, с потом на лбу, с трепещущим сердцем, с головой совершенно растерявшейся от перспективы быть застигнутым на месте преступления, машинально вернулся в темный коридор. Он сам не знал, что делает. Как ночная бабочка, невольно привлекаемая огнем, который должен сжечь ей крылья, принц, растерявшись, возвращался к тому, кого хотел избегнуть во что бы то ни стало. То, что должно было погубить, спасло его. Он шел в темноте, наудачу, протянув руки вперед, ощупывая стены и пол руками и ногами. Вдруг стена кончилась под его правой рукой, которая опустилась на железную решетку. В то же время нога его запнулась о первую ступень лестницы. Лестница была широкая, каменная, с железными перилами, принадлежавшая одному из домов в улице Гарансьер, в части еще не уничтоженной. Гастон проворно поднялся на эту лестницу, не спрашивая себя, куда он идет. Лестница привела его в переднюю с балконным окном, выходившим на улицу. Сквозь стекла Гастон увидал при сиянии звезд белый слой снега, покрывавший землю. Это был как бы густой ковер, приглашавший его прыгнуть и обеспечивавший его против опасностей падения. Он был молод, проворен, а более всего он боялся. Он тихо отворил окно, повис на обеих руках и спрыгнул.
– Черт побери! – сказал раздраженный голос. – Из этого дома валятся странные фрукты.
Гастон, несмотря на то что обезумел и от своего положения, и от гимнастического упражнения, которому он предавался, узнал голос Монморанси, на плечи которого он упал.
– Это вы, кузен? – сказал он со вздохом облегчения. – Черт побери! Добро пожаловать, хотя, не в упрек вам будет сказано, вы могли бы раньше освободить меня.
– Как! Ваше высочество спускается таким образом из окна? – сказал герцог. – И именно в ту минуту, как я усиливался отпереть эту проклятую дверь!
– Которая не отпирается, – сказал Морэ.
– Она была заперта изнутри.
– Выньте ключ, кузен, и уйдем скорее. Объяснения на этом месте были бы некстати.
– Потому что слишком холодно? – спросил Морэ.
– Нет, братец, – шепотом отвечал Гастон, – потому что слишком жарко. Кардинал чуть не застал меня с племянницей, и я не стану удивляться, если он гонится за мною по ту сторону этой двери.
– Черт побери! – сказал герцог.