Неожиданно я уловил сходство между ним и мной. Сейчас я шел выполнять миссию, далекую от моей основной работы, ту миссию, за которую наверняка бы взялся Овалов. Он-то бы мимо не прошел!.. Сознание этого еще сильнее подхлестнуло мое воображение. Если ничего не выйдет на исполкоме, размышлял я, поеду в район, в райком партии и там расскажу о погибших солдатах из Еранского!
Мысль, вдруг робко трепыхнувшаяся в голове, заставила меня остановиться.
А сам-то я что знаю о них?
Только что они погибли. А как они жили, как умирали, что думали? И вообще, кто они? Кто их жены?
Я не знал. Я был специалистом по железному веку.
С курганом еще было понятно. Можно допустить: курган просто своеобразный памятник, символическая братская могила. Сразу же вспомнилась могила Неизвестного солдата под кремлевской стеной. Полыхает Вечный огонь, поблескивают гранитные плиты, зеленеет яркая трава. Бесконечно проходят люди, подъезжают молодожены, возлагают цветы. Но кто он, солдат, лежащий под плитами? Неизвестный. Ни имени, ни рода… А белорусская деревня Хатынь? А Мамаев курган? Сталинград?
Я же давно знал об этом! Понимал, и во мне было чувство до озноба, до стиснутых зубов. Я слышал многое о войне, видел ее следы – старые окопы, могилы, развалины Бреста. Но почему же курган в затерянной таежной деревне так прочно засел в сознании?
Но ведь я археолог, я вообще привык думать о жизни и представлять ее только через памятники. Я должен воссоздать эпоху по черепку, по бусинке, по обломку меча – по крохотному факту, а все остальное – моя фантазия. Да, я специалист по железному веку. Но вот со времен Овалова прошло только шестьдесят лет – ничтожный срок для археологии, а как все изменилось! Разве там, во тьме железного века, в глубокой древности, жизнь изменялась медленнее? Были войны, эпидемии и волнения, набеги кочевников, плен и рабство. Люди рождались, познавали мир, страдали, теряли близких, любили, умирали. И разве они чувствовали не так, как чувствуем мы? Откуда это мнение, будто наши предки отличались эмоциональной убогостью и торжеством инстинктов? Что, если Фрол Трегубов прав и та девочка, захороненная в одной могиле с мужчиной, умерла не от вспышки чумы, не от голода и не по дикому обычаю племени – умерла от тоски и горя по отцу?
Каждый год из экспедиции мы привозили десятки ящиков, набитых инвентарем, оружием и украшениями. А потом в тесных лабораториях скрупулезно, по отдельным деталям, с помощью сложного анализа пытались представить эпоху, ее нравы и обычаи. Мы выдвигаем гипотезы, определяем культуры, пишем статьи, защищаем диссертации.
Но сейчас история моих дней лежит на поверхности. И люди – очевидцы ее – живы. Я рою в глубину, чтобы понять историю прошлого, а значит, и настоящего. А она вот – вокруг меня!
Неужели Иван Шкуматов раньше меня пришел к этим мыслям, когда заявил, что археология ему не нравится? Или он испугался этого настоящего, понять которое оказалось труднее?
Я сидел на обочине дороги в нескольких километрах от председателя сельсовета Крапивина, которому хотел выговорить за равнодушие, «взять за глотку» и поставить памятник, чтобы у еранских вдов и сирот было святое место. Но святое место уже было! Простое и в то же время вечное, поскольку пришло из древности.
Мы можем «пробить» и поставить обелиск с именами и барельефами, с Вечным огнем, но, возможно, это и не нужно жителям Еранского. Не будет ли наша забота выглядеть так, словно мы откупаемся от них, оправдывая для себя раскопки остальных курганов?
В Ново-Еранское я пришел только к полудню. Снова жара. У крайних домов навстречу мне попались двое мальчишек с удочками. Я остановил их и спросил, где найти Крапивина. Белобрысый голубоглазый рыбак неопределенно махнул рукой.
– Тама, на нижнем складе видали.
– Пожар был, – серьезно сообщил второй, смуглый, с раскосыми по-татарски глазенками. – Целый день полыхало, еле-еле потушили. Сухо… штабеля горели.
На нижнем складе два бульдозера утюжили землю, сталкивая в реку обгоревшие бревна. Летали хлопья сажи. Неподалеку от тракторов виднелся обугленный остов вагончика, возле которого несколько человек о чем-то спорили. Я заметил среди них Крапивина и подошел ближе.
– Вот полюбуйтесь, как мы живем! – сердито пожаловался Крапивин. – Кто-то спичку бросил – и на тебе, тысячи убытку. Следователь приехал. Подстанция сгорела, пилорама…- начал было перечислять Крапивин, но осекся и тревожно спросил: – Чего пришел-то? Что у вас там, археологи? Ну, ну, рассказывай, – повлек он меня в сторону поселка. – Раскопали? Что нашли?
Меня несколько удивила его бурная заинтересованность нашими работами.
– Мы еще не копали… – сдержанно сказал я.
– Ага, понял! – воскликнул Крапивин. – Не разрешили?.. Ну товарищи еранские жители! Вечно со своими вывертами… Это все старик ихний, Родион Тимофеич, покойник… Напридумывал, наврал бабам с три короба… Значит, все-таки зашумели?..
– Вообще-то я пришел по поводу памятника, – сказал я, соображая, как бы поделикатнее изложить нашу идею. Однако Крапивин остановился.
– Памятника? – переспросил он. – Какого?
– Ну, поставить в Еранском, – без всякой системы начал объяснять я, – погибшим воинам, жителям… Но теперь я чувствую…
– Э-э, парень!.. – протянул Крапивин и, сощурившись, глянул на меня. – Посмотри-ка, патриоты какие!.. Приехали – увидели непорядок, и сразу осенило вас? Молодцы, что заметили…
Он заговорил жестко и отрывисто, прибавил шагу и замахал руками. Я шел следом. Перед глазами маячила его серая от пыли и сажи пропотевшая рубаха и короткая крепкая шея.
– Вашими глазами, выходит: живем мы здесь в глубинке, лесные люди, и ничего-то не понимаем. Вы не волнуйтесь, и у нас никто не забыт и ничто не забыто. Памятник уже есть, поставили еще четыре года назад. И Вечный огонь зажгли!..
Крапивин обернулся ко мне. Глаза его поблескивали как недавно на пожарище.
– Каждое имя на граните высечено. Никого не забыли. Сто восемьдесят шесть имен… Идем, сам посмотришь!
Он опустил голову и уверенно зашагал по улице, печатая шаг по густой сыпучей пыли.
У сельсовета Крапивин подвел меня к скверу, огороженному зеленым штакетником, и решительно открыл калитку. Тонкоствольные березки-подростки особенно светлыми выглядели посреди серой улицы. Под ногами густо росла трава и луговые цветы, пахло свежестью и сеном. Мы остановились у высокого четырехгранного обелиска из красного гранита, и Крапивин снял кепку. Выбитые на камне строчки фамилий спускались вниз черными дорожками. Звездообразное основание переходило в такую же клумбу, засаженную красными цветами. Венчала обелиск широкая бронзовая чаша.
– Не горит, – пояснил Крапивин, и голос его неожиданно смягчился, подобрел. – Газу не привезли. Привезут – опять зажжем… Траву школьники поливают. А то выгорает все, жара… Сквер всем селом садили, на воскреснике. Подрос уже…
Среди высеченных на камне имен мелькнуло знакомое – Лычев. Его я слышал в Еранском и потом, возле кургана. Эта фамилия повторялась шесть раз, и менялось только имя – Еремей, Илья, Прокопий, Иван, Егор, Авдей… Сразу вспомнил полуглухую старуху, перечислявшую имена и годы…
И вспомнилась еще песня, которую пела Анастасия Прокопьевна, оставшись вдвоем с Аленой возле кургана. Я сидел тогда возле палатки и слушал ее голос. Видимо, это была старинная ладовая песня, но из-за эха я не мог разобрать слов. Я слышал тупую, саднящую боль в этой песне и одновременно развеселый смех, бурлацкую покорность и злую отчаянность «Дубинушки». Впрочем, все это могло мне только показаться, навеянное размышлениями о трагедии Еранского. Говорят же, что в хорошей песне кто что хочет, тот то и услышит…
Крапивин надел кепку и двинулся к выходу. Я шагнул следом…
Мы сидели в прохладном кабинете председателя и ели свежие огурцы. Крапивин вынимал их из ящика стола, резал вдоль, натирал солью половинки и одну давал мне. Я хрустел теплым огурцом, но жажда не проходила.