Мое сердце к нему вроде бы помягче стало, но все еще я думала, а не антихрист ли он?
И тут вышел тот самый случай.
Получила я хлеб на пятнадцать человек, по восьмой фунта на каждого. А барышня по ошибке дала мне не на пятнадцать человек, а на двадцать пять человек. Я это заметила и подумала: ладно, нам хлеба нужно побольше. Вон Владимир Ильич работает день и ночь, а есть почти нечего.
Вот подала я ему чай и хлеб, поболее против обыкновенного, а сама медлю, не ухожу. Думаю своей глупой головой, что он меня похвалит. Он быстро приметил хлеб и говорит:
— Товарищ Воронцова, почему вы подали много хлеба (а было-то его, хлеба, на пол-ладони уложится)? Должно быть все так же: по восьмушке. Где вы взяли?
И так поглядел на меня, что податься некуда. Я и сказала, что барышня ошиблась.
— Да вы не беспокойтесь, — говорю я. — У них много хлеба, все полки заложены. Кушайте себе, — говорю.
А он на это:
— Вы думаете, товарищ Воронцова, что у них только мы да те, о ком вы заботитесь?
И отрезал поданный ему лишек хлеба.
— Снесите, — говорит, — и больше так не делайте.
Как я от него вышла, не помню. Только заключила я теперь, что он святой. И как, бывало, пойду на улицу, так заверну в часовню и поставлю свечку.
— Господи, прости мне, что так думала я о святом, — скажу в часовне.
Когда белых разбили под Петроградом, Владимир Ильич по обыкновению заходит ко мне на кухню, чтоб приласкать Таню. Был он веселый, дал Тане немыслимую лепешку и говорит:
— Теперь, детка, ты скоро поправишься. Мы тебя в санаторию поместим.
Я подумала, что вот хорошо-то! Набралась я духу и говорю:
— Вы меня извините, Владимир Ильич, не сердитесь: я о вас вот как думала…
И рассказала, как раньше посчитала его антихристом, а теперь почитаю его за святого и свечки за него ставлю.
…В этом месте Надежда Николаевна иногда прерывала свой рассказ и сердито говорила:
— Были бы там вы, так начали б своей партейностью на меня: «Гав! Гав!» Ну и я бы тоже не стерпела и вам бы свое «Гав-гав» ответила. Вот так бы и разгавкались мы с вами…
И снова, возвращаясь к рассказу, продолжала:
— Тут Владимир Ильич горько улыбнулся, положил мне руку на плечо…
(Ах, это «горько»! Надо же уметь найти такое удивительное слово!)
— Вы в этом не виноваты. Мало ли вам чего вбивали в голову? Не вы, товарищ Воронцова, виноваты, на вас я не сержусь. Только на те деньги, что вы тратите на свечи, купите лучше что-нибудь вашей девочке. Ее надо получше кормить.
И так добро, внушительно на меня посмотрел. И рассказал мне, как свечами этими попы обманывают несознательных и с того живут…
Вот подлинный образец того, о чем Ленин говорил: «Понимать массу. Уметь подойти. Завоевать ее АБСОЛЮТНОЕ доверие» — и в то же время, как продолжал он дальше свою мысль, не потакать ей и не льстить массе, а поднимать ее…
Именно поднимать! Непременно поднимать! Всегда и во всем поднимать! Так, как он поднимал и поднял эту темную женщину, то проклинавшую его как антихриста, то ставившую за него свечи как за святого.
10
И здесь, повинуясь движению глубоких ассоциаций, перед моим умственным взором возникают летняя ночь, гроза, Ленин…
Это было десятого июля восемнадцатого года. Только что закончился Пятый съезд Советов. Тот самый съезд, во время которого левые эсеры, задумав совершить государственный переворот и втянуть Советскую Россию в войну с Германией, убили германского посла графа Мирбаха и подняли мятеж, захватив ряд кварталов в центре Москвы и даже завладев на несколько часов Центральным почтамтом и телеграфом.
Мятеж был быстро подавлен. Меньше чем за сутки все позиции, захваченные мятежниками, оказались в наших руках.
Сейчас многим это покажется простым и само собой разумеющимся. Но тогда все было совсем не просто. Советская Россия была зажата в непрерывно сжимающемся кольце врагов. На севере и на юге, на западе и на востоке скапливались силы империалистических хищников, действовавших вкупе с русскими белогвардейцами. И в такой момент в Москве вспыхнул мятеж!
Понадобилось все самообладание, все уменье поднимать массы и руководить их борьбой, что всегда составляло силу нашей партии, чтобы так быстро справиться с мятежниками. Делегаты съезда, действуя по плану, намеченному Лениным, покинули зал заседаний и отправились на фабрики, заводы, в казармы и совместно с московскими рабочими и красноармейцами восстановили революционный порядок.
Однако положение оставалось напряженным до предела. Тело Мирбаха было отправлено в Германию. Берлин пока молчал, и было неизвестно, чего потребует кайзеровское правительство. В Мурманске и Владивостоке продолжали высаживаться английские, американские, французские и японские десанты. Вдоль транссибирской магистрали разгоралось восстание белочехов.
Но съезд Советов с великолепной уверенностью в грядущем возобновил свою работу, чтобы принять первую в мире Конституцию социалистического государства. Ничто в зале не напоминало об опасности, только что пережитой всеми присутствующими. Спокойно, деловито, пункт за пунктом зачитывался текст будущей Конституции. Порой вносились поправки и уточнения. Происходил краткий обмен мнениями — и работа шла дальше.
Но вот зачитан последний пункт. Вот проект Конституции поставлен на голосование и единогласно принят съездом. Вот Свердлов приступил к заключительной речи. Вот под аплодисменты всего съезда он провозгласил лозунг: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» И тут…
Впрочем, предоставим слово стенограмме.
«Свердлов: …Мы уверены, что наш лозунг… станет открытым, ярким лозунгом всего мирового пролетариата. Все зависит от нас, от той работы, которую мы проделываем. Каждый из вас должен употребить максимум усилий… чтобы Россия, не бывшая до настоящего времени социалистической, к следующему съезду была социалистической. Да здравствует мировая социалистическая революция!
Голос с места: Товарищи, вся русская революция доказала, что, несомненно, единственным гениальным человеком у нас является т. Ленин. Вся русская революция связана с именем т. Ленина, с его прозорливостью и умом. Да здравствует т. Ленин! (В зале поднимается гром аплодисментов, переходящих в шумную овацию.)»
Даже сухая стенографическая запись дает почувствовать необыкновенность этой минуты. Но стенограмма — лишь жалкий слепок с того, что было на деле. В ней нет ни зала Большого театра, слабо освещенного горящими вполнакала лампочками; ни лиц тысяч людей, заполнивших партер, ложи, ярусы, проходы, места в оркестре; ни дорогого всем Владимира Ильича, примостившегося с бумагами на уголке стола и спрятавшегося поглубже во время овации; ни легкой как дыхание паузы, наступившей после речи Свердлова. В ней нет звука этого удивительного голоса — сильного, теплого, прозвучавшего из глубины зала поистине подобно гласу народа и поднявшего всех на ноги, ни всеобъемлющего восторга и тысячекратных возгласов: «Да здравствует товарищ Ленин!», в которых слились и тревога, и надежда, и торжественная клятва выстоять, выдержать, победить, чего бы это ни стоило!
Как долго продолжалась эта овация? Не знаю, не помню.
Но вот делегаты начали выходить — и неожиданно послышался чей-то смех и веселые восклицания.
На улице бушевала гроза, сверкали молнии, неслись летучие облака, раскаты грома перекатывались от края до края небосвода. Хоронясь от шумного летнего дождя, все столпились под колоннадой Большого театра.
Вместе со всеми стоял и Владимир Ильич. Он разговаривал, смеялся, оживленно жестикулировал. Вспышки молний выхватывали из лилового полумрака то его могучую голову, то крепкие, широкие плечи, то руку, протянутую в энергичном броске.
Хороши бывают июльские грозы!
11
Сейчас тоже июль. Я прохожу по аллеям парка в Горках, который так любил Ленин. Я думаю о Ленине.
Здесь все полно воспоминаниями о нем. Под этим могучим дубом он подолгу сидел, читал, думал. Такие же рыжие белки прыгали в ветвях и трещали, — переговариваясь и переругиваясь. Здесь он спускался к Пахре. Быть может, рука его касалась этой ивы, низко склонившей к реке ветви с узкой серебряной листвой. Быть может, и тогда от воды шел слабый холодный запах глины, смешанный со сладким ароматом цветущей таволги, и около берега, там, где солнце просвечивает до дна, играли мелкие рыбки, а порой, громко плеснув хвостом, по глубокой воде проплывала большая рыба. Отсюда, с этого высокого откоса вглядывался он в золото созревающих полей.