Трамвайные пути сбегают вниз, к Театральной площади — она уже носит имя Свердлова. Но туда же с Неглинной сворачивают еще две линии путей, чтоб, обогнув Малый театр, повернуть к Большому, а оттуда — на Воскресенскую площадь, нынешнюю площадь Революции. В итоге между «Метрополем» и Малым театром блестят восемь ниток трамвайных рельс. Случается, что по всем путям трамваи идут одновременно — и тогда четыре состава движутся параллельно друг другу: один — направо, второй — налево, третий — снова направо, четвертый — снова налево.
7
И вот мы в центре Москвы, перед высоким зданием Дома союзов.
— Высоким? — удивитесь вы.
Да, высоким! Ибо на фоне того, что было рядом с ним, оно действительно казалось высоким. И даже очень высоким.
Что же было?
Был Охотный ряд — извозчичьи дворы и трактиры на месте, где сейчас стоит дом Совета Министров, распялившаяся чуть ли не посередине улицы церковь Параскевы Пятницы, а на углу Тверской двухэтажная гостиница с неожиданным для такого антуража названием «Париж»; серая часовня с непомерно большим крестом напротив «Националя», построенная охотнорядскими купцами в благую память о бывшем здесь когда-то Моисеевском монастыре; и, наконец, сам «ряд» — на месте теперешней гостиницы «Москва» — двойная линия занимающих нижние этажи вросших в землю каменных домишек мясных, колбасных, сырных, молочных, овощных лавок и деревянных ларьков, выстроившихся сплошной стеной у кромки тротуара, лицом к лавкам, задом к улице.
А перед ларьками и лавками прохаживаются, притоптывают приказчики в синих поддевках и малиновых кушаках; стоят перед лавками бочки квашеной капусты и соленых огурцов; висят в лавках на железных крючьях свиные окорока и бараньи тушки; лежат в лавках на цинковых стойках, в лужах застывшей крови, телячьи головы и парная говядина, сверкают в лавках прозрачным золотом астраханские балыки.
Что Сухаревка? Требуха, обжорка… А здесь не еда, а снедь — выхоленная, выхоженная, взлелеянная. Здесь ежели сыр, то со слезой; если икра, так жемчугом, ежели ветчина, то розовей атласа.
И опять не поймешь, откуда же все это в нищей, голодной, кровоточащей стране? Где, в каких щелях прятались все эти годы вот этот вот выжига купец, пощелкивающий косточками счетов, или же это идолище с заплывшими жиром глазами, посверкивающими в сумраке лавки?
Прочь, прочь отсюда, от этого крика, давки, толкотни, от заплесневелых бочек, от запаха конской мочи и сухой паленой крови, от мясных туш и людского скотства!
С трудом мы протискиваемся через толпу. И вот мы на углу узкой Тверской, которая начинается не там, где теперешняя улица Горького, а от Воскресенской площади. И здесь тоже, куда ни кинешь взгляд, все тот же кипящий торг — с ручных лотков, просто с рук, из-под полы. Но в глубине площади виден синий купол, сверкающий золотыми звездами, слышится благостное пение. Там, перегородив путь к Красной площади, под надписью «РЕЛИГИЯ — ОПИУМ ДЛЯ НАРОДА», которую Революция начертала на стене бывшей городской думы, мерцает оранжевым светом лампад и паникадил часовня Иверской божьей матери.
Время от времени — это случается нечасто — из часовни Иверской богоматери выходит процессия попов, кликуш, богомолок. В центре ее повозка, на которой под парчовыми ризами лежит она — «матушка», «заступница». Это по заказу «болящего» или же угодившего в «чрезвычайку» купца совершается «вынос» знаменитой иконы для служения молебна. В какой же хвост мильонных нулей обходится это «сынам» и «дочерям» церкви Христовой? Впрочем, тут едва ли платят «совецкими», тут в ходу царские, да и то, наверно, не ассигнации, а золотые империалы и полуимпериалы.
За Иверской — Красная площадь. Но наш путь сегодня лежит не туда, а на кривую, горбатую Тверскую, которая, начавшись у Охотного, круто поднимается к зданию Московского Совета (тогда он был на один этаж ниже, чем теперь), минует Страстную площадь и кончается у Садово-Триумфальной, переделанной трамвайными кондукторшами в «Трухмальную».
Пусть тротуары Тверской узки и щербаты, пусть она скудно освещена слабыми, мигающими фонарями, пусть по ней не проносятся автомобили, а плетутся извозчики и лишь изредка промелькнет лихач на дутых шинах, пусть одни дома ее, как и во времена, когда ее описывал Белинский, выбежали на несколько шагов на улицу, как будто для того, чтобы посмотреть, что делается на ней, а другие отбежали на несколько шагов назад, как будто из спеси или из скромности, смотря по наружности. Пусть все это так — все равно Тверская и прилегающие к ней улицы влекут к себе «стиляг» того времени, одетых в широченные, падающие книзу колоколом брюки, кургузые пиджачки, плоские каскеточки и ботинки с курносыми носами, называемые «бульдог».
Здесь в подвальчиках и полуподвальчиках расположены увеселительные заведения — «Коробочки», «Бомбоньерки», «Паласы», «Труфальдино», «Кривой Джимми», которые завлекают к себе афишами: «Радий в постели», «Ко всем чертям», «Кулисы души», «Сплошной скандал», «Мефистофель в интересном положении», «Потеряли панталоны». Воняет потом, пылью, пудрой. Дешевые проститутки выламываются под дорогих кокоток. Присяжный комик, дрыгая ногами, откаблучивает куплеты вроде: «Мне политики не надо, надоела хуже ада» и, как естественное развитие темы, — «Ах, дамы, дамы, всегда мы с вами, а потом болить…»
Из-за стеклянной двери доносится взвизгивающая музыка «Ойры», сквозь запотевшие стекла видим кадки с пальмами и покрытые крахмальными скатертями столики, снуют официанты, мелькают подносы, сверкают бокалы и люстры.
Здесь нэп жрет.
Он жрет истово, жрет неистово, хватает, глотает, давится, на блин мажет масло, на масло икру, на икру осетрину, на осетрину буженину, сверху сыр и, пропустив рюмочку, отправляет всю гору в рот. Жрет, как должен жрать тот, чей девиз: «Рви и жри!»
Тут между Читателем и Автором может возникнуть такой разговор:
Читатель. Вы пригласили меня: «Приди, погляди на нэповскую Москву». Зачем это было нужно?
Автор. Чтоб вы увидели хари, которые завладели бы Россией, если б победил всероссийский Кронштадт.
Читатель. И я увидел нэп?
Автор. Да, нэп.
Читатель. В чем же суть этого показанного вами нэпа?
Автор. В том, что он — не нэп.
Читатель. ???
Автор. Помните ли вы замечание, которое сделал Ленин, когда размышлял над учением Гегеля о сущности?
«…несущественное, кажущееся, поверхностное чаще исчезает, не так „плотно“ держится, не так „крепко сидит“, как „сущность“, — писал Ленин. — Hetwa[7]: движение реки — пена сверху и глубокие течения внизу. Но и пена есть выражение сущности!»
Тот нэп, который мы видели, был пеной, черной пеной. Что же касается сущности нэпа, его глубинных движений…
8
— …эта сущность заключена в отношениях, в которых находятся между собой рабочий класс и крестьянство, — сказал Ленин.
И перефразируя любимые им слова Дантона — «Смелость, смелость и еще раз смелость!», — добавил:
— Именно так, рабочий класс и крестьянство, крестьянство и еще раз крестьянство!
Три месяца тому назад со всей отчетливостью выявилось, что форма отношений этих двух классов, определяющих судьбу нашей революции, нуждается в глубоком пересмотре. В чем должен был состоять этот пересмотр? По какой линии его провести? Каким образом его осуществить? Если в октябре семнадцатого года, когда дело шло о завоевании политической власти, имелся опыт Парижской коммуны, то для задачи, властно требовавшей сейчас своего немедленного решения, позади был только один опыт: гибель революций, в которых городские низы не нашли общего языка с крестьянством.
Ленин искал, думал, советовался с товарищами, вызывал к себе работников с мест, подолгу беседовал с ходоками из самых глухих деревень. При всей его исключительной способности к анализу и обобщению искомое решение, особенно если припомнить условия, в которых происходил поиск, могло быть найдено только ценой громадных усилий.