– Жаль… ха-рошее вино. Но эта знак. Вино вылилась – эта ха-роший знак. Значит, пральется кровь. Жэртва будит принэсена. Ва имя.
– Во чье имя?
Алена смотрела на него огромными, пустыми глазами.
– Ва имя Аллаха. Все ва имя Аллаха. Все на зимле – ва имя Аллаха. – Он встал. Взял со стола горский нож. Вынул из чехла. Обнаженно, голо сверкнула сталь. Он поцеловал нож, приложил его ко лбу. – Клянусь Аллахам, я убью всэх вас. Всэх русских. Всэх, кто… – Он шумно выдохнул, как пьяный. – Кто у-би-ва-ит ма-их рад-ных. Мой народ. Мой.
– Все врешь! – крикнула Алена. Вскочила с дивана, будто кто ее плеткой огрел. – Ты! Гад! Все врешь! Это твой народ убивает мой народ! Причем за деньги! За деньги! Весь ваш поганый исламский мир помогает вам, слышишь! Платит вам!
Руслан размахнулся и крепко ударил Алену по щеке. Она не удержалась на ногах, плашмя упала на пол. Он поставил ногу в сапоге на ее грудь, на горло. Алена захрипела. Он видел ужас в ее глазах.
– Ище ад-но слова пра дэнги – и ты пэрэстанишь дышать.
Пнул ее. Отошел к окну. Закурил.
Она снизу, с пола, смотрела на его голову, парящую в завитках сизого, синего дыма.
– Ты же сама любишь дэнги, – сказал уже спокойнее. – Дэнги – эта то, што измэряет жизнь. Тваю жизнь, дура. Эта сан-ти-мэтр. Эта вэсы. Твая жизнь вэсит столька, сколька за нэе дают дэнег. – Помолчал. – Думай, дура. Я вэрбую тибя. Я дам тибе многа дэнег. Ты пад-пишишь кан-тракт. Будишь а-бэс-пэчена да кан-ца сваей вшивай жизни. Нэ бойся, тибя нэ убьют. Ты сама убьешь каго хочишь. – Хохотнул. Затянулся. Выпустил, как дракон из пасти, дым. – Я даю тибе врэмя па-думать. Хатя…
Подошел к ней, лежащей на полу. Подхватил под мышки. Поднял. Встряхнул.
– Хатя вал-чицы нэ могут думать. Ани могут толька кусаться. И все. Ну, укуси! Укуси!
Он подставил ей свою руку. Она смотрела на него, ее рот был чуть приоткрыт. Дышала тяжело.
– Кусай! Ну!
Она взяла его руку в зубы, как собака.
– Кусай!
«Сейчас возьмет со стола нож и всадит в меня».
Она сцепила зубы на его руке. С отчаянием, со странным наслажденьем. «Вот тебе. На тебе. На».
Он не застонал. Только оскалился, на миг сам волком стал. Выдернул руку у нее из зубов. Ее рот в крови. Улыбнулась окровавленными губами. Он взял целлофан с дареными трусиками, разодрал упаковку зубами, вытер кружевами кровь с ладони. Вытер ее рот.
– Ма-ла-дец. Вал-чица. Будишь ва-евать.
Потом он вынул из холодильника другую бутылку, и они выпили, и он все зажимал кружевными трусиками рану на руке. Потом она залила ему рану йодом, перевязала ему руку бинтом, все как надо. Потом ели шоколад, виноград. Потом она подтирала шикарным махровым полотенцем винную лужу на полу. Потом он жарил мясо на каминной решетке, и они ели мясо и снова пили вино. Потом он содрал с нее все тряпки, положил на диван, потом на пол, истязал, вертел, как хотел, орал, кричал, хохотал от наслаждения. Алена подчинялась ему. Ее тело было странно мягкое, как вата. Ей казалось – даже кости мягкими стали. Она ничего не чувствовала, ничего. «Наверное, это от вина, мне пить нельзя совсем». Он устал, захрапел, лежал, голый, на голых половицах. Она вывернулась из-под него, голая подошла к окну. Оба они были голые… беззащитные. «В чем мать родила», – подумала горько, зло. «У каждого из нас были молодые матери, и они рожали нас когда-то… в муках, в слезах. А потом радовались. Чему? Радоваться – чему? Что такое человек? Кто такой – человек, если он делает в мире столько гадостей? Зачем человек рождается в мир? Разве он – хозяин мира?» За окном лил белое молоко зимний тоскливый рассвет. «Я накормлю их и напою, – подумала она про родителей, про бабок. – Они у меня будут сыты до конца, до конца… до конца их жизни. До смерти».
Она села на корточки. Прижала мокрое лицо к батарее. Тряслась, ревела беззвучно, заталкивала в рот кулак, чтобы воткнуть внутрь крик. Чтобы Руслан не проснулся.
И он не проснулся.
И она взяла с дивана плед, укрыла его, спящего беспамятно, лежащего навзничь на холодном полу, и сама легла рядом с ним, глядела в потолок с лепниной, дрожала, прижималась к горячему чужому телу, и слезы текли по лицу, текли.
Я не помню, как подписывала контракт. Зато хорошо помню, как меня учили.
Все слышу этот тягучий, насмешливый голос, он так и застрял у меня в ушах, меня от него тошнило: «Ты далжна так любить сваю винтовку, так любить… как сваего рэбенка, ты, слышишь, паняла?! Как рэбенка, павтари!»
«Как ребенка», – послушно, с отвращением повторяла я.
«Сматри сюда! Цэлься! Видишь?!»
Я старательно целилась. Мне надо было сбить движущуюся мишень.
«Благадари сваего Бога, что ты тут, в сваем городе радном, абучаишься! У мэня! А нэ палетела в Арабские Эмираты! В Пакистан! Пряма нэ ат-хадя ат кассы! Видишь мишень?!» – «Вижу», – холодно и беззвучно выдыхала я. «Стрэляй!»
Я медлила. Выжидала. Мне надо было выстрелить наверняка. За каждый промазанный выстрел меня били. Жестоко, плохо били. Я боялась, что останусь калекой.
«Стрэля-а-ай!»
Я шептала неслышно, про себя: «Винтовочка моя, «мосенька» моя, не подведи, ну помоги…» – вроде как молитву, и стреляла.
«Ат-лично, – сухо говорил ненавистный голос надо мной. – Ха-ра-шо работаишь. Я дам тибе сэгодня дэнег… атнисешь ра-дителям. Па-ра-дуешь стариков».
Я все еще смотрела вдаль. С брови на веко сползла капля пота. Щекотала кожу. Я прижмурила глаз. Кулаком вытерла его.
«Рэ-бе-начик мой. Ум-ни-ца».
Пошел ты в задницу со своими похвалами.
Потом мы пили коньяк. Он приучил меня пить коньяк. И заедать горьким шоколадом. И все гудел надо мной, гудел: люби свою винтовку, люби как мужчину, а лучше – как ребенка, трясись над ней, обожай ее, знай каждый ее вздрог, каждую выемку, каждую ложбинку, предугадывай ее взлеты и сбои, иначе ничего не выйдет у тебя на войне. Иначе – и не надейся, что снайпером станешь. Только мучиться зря будешь. И не только не заработаешь ничего, а еще и сама пулю в лоб получишь – ответную. От федерального снайпера, который тебя подстережет – и подстрелит, как утку на болоте.
Утку на болоте… утку…
Или от тебя, сволочи, думала я равнодушно, отпивая коньяк из широкого, круглого, как женская грудь, бокала.
Потом я шла домой, к отцу и матери, и на деньги, что давали мне за меткую стрельбу, покупала им хорошей, самой лучшей еды.
Я заходила в магазин, не улыбалась – скалилась, и ощущала, как мое тело наливается нахальством всемогущества. Я могу здесь все купить, говорила я себе, улыбалась и оглядывала полки, заваленные дорогущими продуктами.
Я брала железную корзинку и заходила внутрь царства еды. Я клала в корзину ананасы и курагу; ветчину и буженину; баночки с черной и красной икрой; лимоны и апельсины; семгу и осетрину; тушки копченых кур; шоколад и сыр со слезой и с голубой и зеленой плесенью; гранатовый сок и сок манго; креветки и бастурму. Когда корзина уже до полу оттягивала мне руку, я останавливалась. Подтаскивала корзину к кассе. Кассиры и продавцы смотрели на меня уважительно, даже подобострастно. Я была хорошо, модно одета, и я покупала мешок самых дорогих продуктов. Я в их глазах была богатой и всевластной.
Деньги. Когда у тебя деньги – ты можешь все.
Все или не все?!
«Пожалста, пожалста, вот пакетики, укладывайте покупки, – лебезила кассирша, умильно-маслеными глазами ощупывая меня, – вам до машины донести? Андрюша, помоги!»
«У меня нет машины».
«А как же вы?..» – Кассирша захлебывалась от удивления.
«Тачку сейчас поймаю».
Я подъезжала к дому на такси, волокла пакеты с едой в квартиру. Молча, мрачно вываливала на кухонный стол. Отец пронзительно смотрел на меня. Мать плакала, прижав руку ко рту.
«Откуда у тебя такие деньги, доченька?.. Не скажешь?..»
Не скажешь нам правду, вот что хотели спросить они.
«Заработала», – коротко отвечала я и уходила в свою комнату. А они копошились с этой едой на кухне. Ахали. Изумлялись. Мать опять плакала. Я бросалась ничком на кровать. Я часто спала в одежде, не раздеваясь, так уставала.