И я с силой швырнула винтовку, тяжелую черную «моську», вбок.
И сама упала около нее.
И все кончилось. Все. Навсегда.
– Тетя, тетя, вставайте! Вставайте!
Я разлепила глаза. Глаза тоже залепили мороженым.
– Тетя, тетечка!
Пацан тянул меня за руку, чтобы я встала с тротуара. Его лапка была вся липкая от мороженого.
– Вы аппарат уронили!
Я, сидя на асфальте, оглянулась. Рядом лежал «Зенит». Я протянула занемевшую руку и подтащила аппарат к себе за ремешок.
– Спасибо, мальчик, – сказала я пацаненку слабым, как паутина, голосом, – я это… Я не нарочно. Я нечаянно. Больше не буду.
И улыбнулась ему изо всех сил, как могла, хотя губы мои прыгали.
И он улыбнулся мне в ответ, – передних двух зубиков, резцов, у него не было, – и вытер сладкие ладони о штаны.
Хорошие фотографии отобрала, напечатала, рамочки деревянные купила, в рамочки одела, педагогу принесла. Он очки на лоб вздел, долго глядел, потом тяжело вздохнул. «Ну что же, защищайся. Ничего тут не скажешь. Хорошие у тебя детишки».
ХОРОШИЕ У ТЕБЯ ДЕТИШКИ.
Я на всю жизнь запомнила эту фразу.
ХОРОШИЕ У ТЕБЯ ДЕТИШКИ. ХОРОШИЕ У ТЕБЯ ДЕТИШКИ.
За диплом мне поставили пять и присвоили квалификацию – художник-фотограф четвертой категории. Высшей, значит.
Мой педагог скромный был, за девчонками не ухаживал, хотя молодой был и симпатичный, и за мной тоже не бегал, да и я дурнушка была, по крайней мере так все всегда считали, и я сама так считала. Но он очень добрый был. Хорошо ко мне относился. Ласково. Он меня работать и пристроил. Фотографом в глянцевый журнал.
Работы в журнале было много, сними то, сними это, отдыхать особенно было некогда. Но отдыхать хотелось. И веселиться хотелось – я же молодая была.
А в редакции все были какие-то важные, дородные, надменные… и невеселые. Уже отвеселились свое. У них там даже праздники без шампанского отмечали, только тортик покупали к чаю. Говорили: у главного денег нет. А в складчину всем жалко денег было, зарплаты выдавали маленькие, и их все время задерживали. Зато журнал выходил лаковый, лощеный, дорогой, цветной, яркий, как конфетка. И такой же обманный: развернешь, пролистнешь, ам – и сжевал, а голодным остался, есть-то нечего, один радужный воздух.
И вот меня ребята знакомые пригласили на танцы в речное училище. Приходи, говорят, Аленка, там пареньки такие славные, и еще приезжают из Питера морячки, из военно-морского училища имени Фрунзе, веселье будет – закачаешься! Может, женишка подцепишь! Танцевать будем до упаду!
До упаду… до упаду…
Там я с ним и познакомилась. С Михаилом. С Мишкой.
Мама у меня когда-то давно все песню пела: «Мишка, Мишка, где твоя улыбка, полная задора и огня…» Я запомнила эту мамину песню и нитку коралловых бус, красные кораллы лежали рядом с зеркалом, а мама брала бусы, надевала их на шею и пела про Мишку. А потом жмурилась, как кошка, и вздыхала: это старая песня, еще бабушкина песня.
Я в речное училище нарядилась: платье с бантом, бант в волосах. Сначала музыку разбитную ставили – диско, рок-н-ролл, современные песни всякие, мы тряслись, прыгали, потели, хохотали. А потом кому-то в голову пришло старинные танцы поставить. Полетела светлая музыка – будто сто бабочек запорхало к солнцу!
«А, это вальс, люблю, вперед», – весело сказал голос надо мной. Обнял меня морячок широкоплечий и закружил: давай, давай, ножками-то шевели! А вальс я танцевать ну вот нисколько не умела. Морячку на ноги наступала. А он знай себе ведет – умело, крепко держит, крутит меня и кружит. Ну у меня и закружилась голова. Закружилась… закружилась…
Все хотела глаза вскинуть, посмотреть: с кем это я танцую? Но боялась вверх посмотреть: боялась – затошнит, прямо на штиблеты парня вырвет.
Вальс закончился – еле дух перевела. На парня посмотрела. Он захохотал. Я тоже.
Потом, после танцев, меня ребята пригласили на вечеринку. У матросов нет вопросов, правда? Правда. У них есть только веселые ответы на все. На все-все-все! Спрашивай ты, девчонка. А я как воды в рот набрала. Только ем и пью, и все. Как с голодного края. А этот парень, Мишка, в бескозырке за столом сидит, все на меня смотрит, глаз не сводит. Смотрел-смотрел, смотрел-смотрел… и досмотрелся, конечно…
Селедку помню на обрывках газет. Вкусную норвежскую селедку. Радужно куски блестят. Мы брали ее руками – вилок на всех не хватило.
Дешевое вино в стаканах помню. Такое вкусное вино! Очень сладкое, желтое.
Что еще было? Пирог с яблоками, домашний, кто-то принес… Я ела и неприлично вытирала рот рукой, ладонью…
Мишка сидел рядом со мной. Он пожимал мне рукой коленку. Он положит руку мне на колено – а мне становится страшно и хорошо, как на качелях.
Все это в общежитии было, мы сидели кто где – кто на стульях, кто на койках, кто на полу, подстелив под себя пацанские бушлаты, потому что стульев тоже не хватало. Ребята перемигивались. Мишка смотрел на меня, а они все смотрели на нас с Мишкой. Я видела это. Мне было стыдно. Я понимала, что я нравлюсь Мишке. Я была девочка и совсем не знала, как парень ухаживает за девчонкой и что девчонка должна при этом делать. Я просто как дура была, и все. И чтобы дурой не показаться, толкала себе в рот куски селедки, будто бы рвущийся наружу крик забивала внутрь.
Да, мне хотелось крикнуть тогда: ну что вы все смотрите на нас, сволочи!
И я не помню, как получилось так, что мы в комнате остались одни.
Парни и девки, и мои знакомые ребята, и морячки из Питера – все куда-то исчезли, как их не бывало. Мишка обнял меня. Я обняла его. Мы оба обнимались как-то неумело. Танцевал он лучше, чем обнимался.
Мы оба дрожали, очень боялись. И он боялся, и я боялась.
Когда он нашел губами мои губы, меня прострелил ток. Я забилась под его руками и губами и куда-то провалилась.
Очнулась на койке, голая. Он раздел меня всю, пока я была без сознания.
Целовал мое тело, всю меня с головы до ног, и от ног опять поднимался к животу, к груди, и гладил мою грудь, нежно-нежно, и целовал раскрытый, как у галчонка, рот, и я тоже целовала его – так нежно, как только могла. Мы оба исходили нежностью, испытанной впервые. Дрожали от нежности. Не знали, куда ее девать, нашу нежность, она переполняла нас, как вино… граненые стаканы… на грязном столе.
И когда парень раздвинул своими горячими ногами мои ноги, я с готовностью раскинула их – как створки взломанной перловицы, шире, еще шире, еще. Что у меня внутри? Как эта нежность, эта дрожь войдет внутрь меня? Что будет потом?
«Потом» превращалось в «сейчас». Горячее, острое настойчиво толкалось в меня, прокололо меня, и я закричала.
Я закричала страшно и громко от боли, и Мишка поцелуем закрыл мне рот. Его испуганное лицо нависало надо мной. Он поцеловал меня и прошептал мне в ухо:
– Не кричи… не кричи, услышат… здесь везде уши… комендантша придет…
Мы стали двигаться, неумело и нежно подаваться навстречу друг другу. Внутри меня плыла и билась боль, из меня лилась кровь и становилась нежностью. Я плакала. Мишка слизывал мои слезы и смеялся, и, кажется, плакал тоже. Выдохнул мне в лицо:
– У меня это… в первый раз…
И я пробормотала, обнимая его за горячую крепкую шею:
– И у меня… тоже…
Я не помню, как мы уснули.
Может, мы не спали совсем.
Наутро мы прибрали мусор, остатки еды. Я подержала в пальцах кусочек селедки, он разноцветно, розово переливался в лучах рассветного солнца. По подоконнику ползали сонные мухи.
– Съешь, съешь, – сказал Мишка, глядя на меня исподлобья. – Лишь бы ты попозже солененького не захотела.
Я вернула ему непонимающий взгляд.
Соленого я захотела. И очень скоро.
Не прошло и месяца, как я захотела соленого.
Мишка уехал к себе в Питер. Он обещал мне писать. Он смущенно обнимал и целовал меня на прощанье, но в этих поцелуях не было и привкуса тех, ночных, сумасшедше нежных. Он целовал меня будто напоказ, будто по обязанности: прощается с девушкой, и надо целоваться. Я стояла рядом с вагоном, туда-сюда по платформе бегали люди, и я понимала, что вот я первый раз в жизни провожаю в далекий путь своего парня, и, может, он из Питера вообще поплывет куда-нибудь в далекое море на военном корабле, и увидит роскошные города и дальние загадочные страны, а я – кто я такая? Да никто, серая мышь, чулочек с дыркой.