Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Мир так устроен, издавна: кто-то владычит, кто-то подчиняется.

Вслушайтесь только, вдумайтесь: ра-а-аб Божий, раба-а-а-а Божия. Ух! Раб! Раба! А человек – не раб. Не-е-е-ет! Человек – это человек. Это – царь!

Правда, царь-то дурак…

Природу этот царь испоганил. Реки запрудил, гнилью воняют, говном. Рыба солитерная брюхами вверх плавает, смотреть – душа кровью обливается. Леса вырубает. На костях пляшет. Детей отравной водкой, наркотиками пичкает. И все это – человечек, ца-а-а-арь природы, мать его!..

Пока сам человек… каждый!.. не поймет, что он и есть губитель всего живого – до тех пор и будет все катиться к едрене-фене. И сгибнем когда-то. В свой черед.

Почему это земля должна жить, когда всяк на земле помирает? И пчелка, и курица, и волк, и крокодил? И травка малая – засыхает, и скотина ее зимою жует? А человек – вишь ты, царь бессмертный, что ли?!

Не-е-ет, нет, все умрет. И земля тоже помрет. Вспыхнет? Замерзнет? Не нам о том знать. Помрет – и все.

И к этому надо относиться спокойно. Очень спокойно. Смерть придет, когда надо. И тихо, мирно надо принять ее. Природа все сама совершит, не надо твоих усилий, твоего отчаяния. Смерть – может быть, благо природы. Чтобы землица наша не лопнула от тех, кто кишмя кишит на ней, давит ее. Она, земля, от нас, безумных, все время освобождается. Знаете, сколько человек и зверей умирает на земле каждую минуту? А – каждую секунду? Не знаете? И я не знаю. Но – догадываюсь: много.

А батюшка… Что батюшка…

С батюшкой сегодня на сенокос ходили. В луга за Хмелевкой.

Он службу отслужил – рясу свою или как ее там, ризу, что ли – переодел, в штаны впрыгнул мужицкие, нормальные, косу – за плечо, голову белым носовым платком обвертел, чтобы не напекло, и – с нами, в луга. Не отлынивает! Уже хорошо.

Я искоса на него посматриваю. Нет, мужик, мужик наш батюшка, не баба, это точно.

Бабы тоже на сенокос идут. Нарядились! Как прежде. В былые годы… Любо-дорого поглядеть. Все в белых, в розовых, в ярко-синих косыночках; юбки у кого белые, накрахмаленные, это у старух больше, ну, они по старинке обряжаются; у молодежи – цветастые, пестрые, как перышки у курочек; кто сумки с едой и питьем тащит, нагруженный; с шутками, с песнями идут, праздничные.

Сенокос – праздник. Красота, и жара, и цветов в полях – изобилие! Аромат стоит под небесами!

Иду, коса на плечо надавила, думаю думу свою: как же красива матушка-природа, как все в ней ладно, славно устроено, все ведь для живого, для зверя, птицы, для человека… каждая ягодка, каждый цветочек малый…

Запах сладкий в ноздри ударил. Ногой земляничину раздавил.

Наклоняюсь… батюшки, земляничник! По ягодам идем, как по ковру!

Гляжу – батюшка наш остановился, косу с плеч наземь опустил, к земле склонился… ягоду глазами рыщет… вот сорвал, в рот тянет… Улыбается.

Я кричу:

– Батюшка! Ну как, сладко?

Пес его знает, как его кличут-то по-церковному. Забыл.

И он оборачивает ко мне лицо, потное, блестящее, как лаковое, будто мед с него каплет, с лица-то его, пот с бровей стекает ему на веки, на ресницы, он ягоду на язык кладет, чмокает, как ребенок, и кричит весело мне в ответ:

– Сладко!

И я кричу насмешливо ему:

– Слаще причастья твоего?!

И тут он, ягоду проглатывая, косу на плечо легко так взваливает, как невесомую стрекозку, шаг ко мне делает широкий и тихо, тихо так, почти на ухо мне, говорит:

– Запомни, дед: слаще Причастия и важнее ничего на свете нет.

И так глазами сверкнул, что я – а уж я-то бывалый!.. – испугался. Не ударит ли.

А тут и луг наш – вот он уже, и травы – по пояс! А кто малорослый – тому и по голову! Вот мне, к примеру, я-то маленький… Эх, росточком я не вышел, но бабы все равно меня любили… И любят… И баян мой любят, и пчел моих, и мед мой, и фотографирую я их, на старый аппарат снимаю, аппарат-то не дешевый, «КОДАК» называется…

Бабы косы осторожно на траву кладут, в теньке – сумки раскладывают, от солнышка еду прячут. Мужики на ладони поплевывают. Работа предстоит!

Разбредаются по огромному, как заволжское озеро, лугу.

Думаю себе: еще и за Волгу завтра поедем косить, на лодках…

Гляжу – батюшка наш далеко отходит, к опушке березняка, плечи под белой рубахой широко расправляет. Штаны у него смешные. Выше щиколоток гачи! Интересно, ему жениться можно или нет? Что-то я слыхал – есть белые попы, есть черные. Вот это – какой поп? Белый или черный? Белым жениться, что ли, можно, а черным нельзя? Или наоборот?

Напридумывают, церковники. Против природы-матушки прут. Ну как можно запретить человеку, мужику ли, бабе, любиться? Как? Это ж… всякая же тварь любится! Пчелка крохотная! Птичка-щебетунья! А лебедь, он вон, лебедицу подстрелят, а муженек камнем кидается с высоты! Чтобы – разбиться, от горя, значит… не сможет один жить, летать… Иной раз в сад выйду – на жучков, в любви слившихся на листочке, долго, долго смотрю… И сам погружаюсь в радость. В сладкую, солнечную дремоту…

Старый я, что ли, уже стал…

Поп наш косу крепко взял, умело. Я гляжу: ну давай, давай! Городской попенок! Покажи удаль свою, ну!

Слежу внимательно. Все верно делает. Как наши, деревенские. Встал, ноги расставил, как столбы. Косу в воздухе определил. Над травой – как серебряной молнией в грозу ударило – взмахнул…

И пошел, пошел, пошел, и плечи взбугрились под рубахой, мгновенно, темно и мокро вспотевшей, как камни, мышцы перекатываются, голову откинул, как танцует, как праздничный танец прекрасный танцует, идет, идет плавно, медленно, и коса только: вж-ж-ж-жих!.. вж-ж-ж-жих!.. – и трава смиренно, обреченно ложится, к его ногам, в этих штанах коротких, как у мальца, дурацких, и запах острый, травный, свежий, и серебряная молния сверкает, сверкает…

А гроза-то настоящая – из-за Волги – гляжу, движется.

Тучи черные, синие, в сизой голубиной дымке, клубятся, надвигаются.

Жара неимоверная!

Бабы на брови туже платки надвигают. Золотые лучи наотмашь с небес в затылки бьют. Ох, и девчонки тут тоже! Дорка вон Преловская. Бойкая! От баб взрослых не отстает. Как время бежит! Тринадцать ей. А рядом-то с ней, рядом! Шустрит! С большой косой управляется… правда, тяжело ей, ну да пусть потешится! Настька Кашина, дочка Зиновия Кашина… сирота… Мать-то Настькину, беднягу, в больнице убили: какие-то дружки, кому-то, видать, задолжала дура-баба… денег по кой занимала?! от них все зло, от монет-бумажек этих говенных… пришли, мимо всех медсестер прошли, мимо врачей, в палату зашли, а она под капельницей лежала… Сестра пришла капельницу снять – а у ней дырка в черепе, пулевая… с глушителем стреляли, никто из больных и не услышал…

Зиновий убивался… ох, убивался… Год горькую пил.

Настька с Доркой – подружки… ровесницы, в одном классе учатся… Я у них пение веду, на баяне им песни играю, они поют под мой баян, голосенки такие чистые, как у пташек…

Поют, а я думаю: сколько бабьего горя хлебнете, девчонки милые вы мои, еще на веку?! и невеститься вам, счастливо или горько, никто не знает… и рожать вам… и мужей на горбу с пьяных пирушек волочь… и у гробов мужей ли, детей ли, родителей – стоять, слезами обливаясь…

И так вся жизнь. Вся жизнь – и горе, и радость. А чего больше, радости или горя?!

– Эй! – издали доносится. – Юрий Иваны-ы-ыч! Давай ко мне! Сюда! Греби-и-и-и!

Я машу попу нашему рукой: мол, гребу, гребу! Да море зеленое волнуется, а я лодчонка утлая… старая уже…

Но косу ровно держу и ритмично взмахиваю, и трава убитая мне под ноги послушно ложится, ровными, спелыми, густыми рядами.

Двигаюсь медленно к батюшке и пою тихонько, задыхаясь, уже потный весь:

– Солнце всходит и захо-о-одит… А в тюрьме моей темно-о-о-о!.. Дни и но-о-о-очи часовые… стерегу-у-ут мое окно-о-о-о…

Медленно, скашивая плотную стену духмяной травы, иду к нему по лугу. Он слышит мою песню.

И, слышу, громко, на весь разнотравный луг, над всеми головами баб в разноцветных платках, отвечает-поет:

8
{"b":"184330","o":1}