В заключение попытаюсь охарактеризовать отношение Ивана Сергеевича к писательскому труду в те годы, когда я мог об этом судить. Он относился к нему, как я уже говорил, благоговейно и в то же время ответственно и просто. Так, как каждый мастер — плотник, слесарь, пахарь. Другое дело, что в годы, когда по ряду причин он чувствовал, что не может работать в полную меру своего правдивого таланта, — он молчал, молчал долго. Это была его боль.
Я много расспрашивал Ивана Сергеевича о его встречах с интересными людьми, особенно с писателями. Рассказывал он охотно, интересно, но нет смысла передавать как бы через вторые руки то, что он сам так хорошо описал в книге «Давние встречи».
Весной 1967 года мы вдвоем с Е. В. Бианки почти две недели жили в доме на крутом берегу озера Городно. Это говорится так: «в доме», — на самом деле домашничали мало. Только первые дни, когда по озеру еще ходили от берега к берегу ледяные поля — синие, игольчатые, — мы любовались ими, сидя у открытого окна с только что снятой зимней рамой. Да и то, чуть пригреет, уходили по своей стороне озера в поля.
Из окна было видно, как много прилетных ютится на малых проталинах южного склона. Трясогузки, скворцы, жаворонки, зяблики и хохлатые чибисы бок о бок рылись в прошлогодней траве. Тихие, усталые с прилета.
После отзимка пошел дождь, парной, споркий, снег сошел в одночасье. Разлетелись птицы и загремели весело, не умолкая, над теплым полем, среди кустов и деревьев, где на каждой ветке разноцветно отсвечивали солнцу крупные водяные капли.
— Посмотри, — сказала моя спутница, — белые, желтые, красные, синие огоньки: кто-то радугу сломал, раскрошил и бросил на землю.
Открылось озеро, и мы попали на глухариные тока. На лодке переправлялись в заозерье по чистой воде, удивляясь, что вчера был лед, а сейчас ни одной льдинки. Радовались стайкам белобоких гоголей на открытой воде. Бросив на берегу лодку, шли дорожками, просеками, тропами по болотам, гарям, вырубам. Резиновые сапоги, притороченные высоко к поясам, тяжелые, неподъемные рюкзаки. В вязких местах брели, держась за руки, через буйные ручьи подваливали деревья большим плотничьим топором.
Поблизости от тока, в давно облюбованном месте, у ручья на еловой гриве обиходили уютную ночевку. Возбужденные большим прилетом глухарей на вечерней заре, коротали бессонную ночь, разглядывая звезды сквозь дым костра. Слушали уханье филина и то удаляющуюся, то приближающуюся песню влюбленного зайца.
Черной безмолвной и зябкой ночью мы уходили от костра на ток. Сквозь чащу молодого ельника, защищая руками глаза, спускались к сосновой мшарине. Там было чуть светлее. Выждав терпеливо, наслушивали песню глухаря…
Надо было возвращаться в Ленинград. Мы шли из Домовичей на станцию Анциферово: семнадцать километров проселка. Дорога мягкая, во многих местах размытая вешними водами, тянулась то светлыми березняками, то небольшими полями. По сторонам яркие ковры голубой перелески и белоснежной ветреницы, на склонах розовые кусты волчьего лыка. Не умолкая, на разные голоса пели птицы.
Можно найти и полюбоваться кустикам и, густо покрытыми розово-лиловыми цветами.
Мы были напоены, наполнены плещущей красотой весны, ее светом, красками, голосами и счастьем — радостью своей жизни. Хотелось поделиться.
— Босс! — сказала моя спутница. — Папы нет, Иван Сергеевич вроде моего «крестного» — большой друг отца, сколько лет жили вместе, до сих пор зовет меня детским прозвищем — Ноника. Я хочу ему рассказать, получить благословение. Нарвем волчьего лыка, хоть не увидит, запах весны привезем. Хорошо?
На восьмом километре пути мы вышли в поле у подножия высокого холма, увенчанного крашеной деревенской церквушкой и купой кладбищенских елей.
Был праздник. На колокольне звонил одинокий колокол. Мерный, чуть надтреснутый его голос плыл, разливался над тихими полями.
Пришла озорная, но совсем не странная мысль:
— Пойдем, обвенчаемся?
Соколовым мы позвонили с вокзала. Решили заехать так, как были, — в охотничьих сапогах, с котомками, ружьем; поскорее, чтобы не увяло волчье лыко. Ноника вышла из телефонной будки расстроенная:
— Позвала на завтра.
— Проговорилась, наверно, что я с тобой? Последнее время Лидия Ивановна меня недолюбливает, как всех, кто советует Ивану Сергеевичу оставаться в Ленинграде.
— На завтра-то разрешила.
Большой, обильный цветом букет волчьего лыка мы поставили дома на стол в кувшине с водой. За день и ночь увяли розовые соцветья, осыпались на скатерть сухие, безуханные.
* * *
Лидия Ивановна открыла нам дверь приветливая, почти радостная:
— Здравствуйте! Здравствуйте! Хорошо, что пришли. Иван Сергеевич что-то куксится второй день. И с утра поспорили опять. Не хочет в Москву, что ни говори. Твердит: «Здесь все свое». Проходите, проходите.
Кабинет все тот же. Новость: рядом с письменным столом магнитофон.
Иван Сергеевич в кресле. За зелеными, увеличивающими, как лупы, очками огромные невидящие мертвые глаза. Если заглянуть сбоку под очки, глаза видящие, живые и мудрые.
Ноника подошла со спинки кресла, обняла старика, положила свою голову на его. Он поглаживает ее руку ласково-ласково и слушает ее рассказ об озере, льдах, чибисах, о голубых перелесках, о сбывшейся мечте услышать песню глухаря, увидеть токующего, даже зарисовать.
Иван Сергеевич слушает внимательно, одобрительно: чувствуется, что представляет себе все это — знакомое и дорогое. Сам начинает говорить:
— Повезло тебе, редко это — женщина на глухарином току. И места там красивые, был я у Алексея Алексеевича как-то летом. И озеро… таинственное. Мне один старик там рассказывал, что Городно раз в пятнадцать лет уходит совсем, вытекает в «провалучую яму». Сильно уходит, такая воронка — «опревшие челны туда пускали — дыбом станет и нет. И есть ход в Ильмень-озеро. Это уж верно, новгородские монахи у себя кинули в воду щуку с серебряной серьгой в жабрах, так ее здесь у Долгого острова наши деды выловили». И Городну несколько соседних озер «подчиняются», уходят. В общем, карстовые явления, а старик фантазер, у него все по-своему. Даже озеро, говорит, неправильно называется. Глубины разные — где мелко, где яма, дна не достать, — выходит, правильно не Городно, а Горамдно. Фантазер…
Иван Сергеевич задумался, вспомнил что-то, продолжил:
— Своих смоленских я многих знал, там среди мужиков поэтов мало, чаще «практики». И как они борются за жизнь! Один получил двадцать пять лет. Заявил, что «чай-кофе с Гитлером пил». Через несколько лет получаю письмо. Пишет, живет хорошо, намекает, что переменил имя, по чужому паспорту живет. Желает мне всяческого благополучия. Обратный адрес: «Зеленая тайга». Так и написано.
Недавно приехал. Видный мужик: борода, шляпа, плечищи — во. Хочет купить стиральную машину. С Севера в родную деревню всего привез, накупил, достал. Пенсия сто двадцать — предел. Значит, там как все люди был. Дом над самой рекой построил. Телевизор, мотоциклетка, в очереди за машиной. Спрашиваю: «Зачем тебе стиральная машина? Река рядом, бабы живо прополощут». «Надо», — говорит.
Практик мужик — значит, и жадный. Мало у нас поэтов в деревне. И в деревне еще что. Хуже в поселках. Развелись такие, что от земли оторвались, к городу не пристали. Не знаю, как их и назвать.
— У меня, Иван Сергеевич, на эту тему рассказ написан. Там председатель колхоза этих людей «межняками» называет. И поясняет, что «это когда глухарку тетерев потопчет, она межняков выведет — ни глухарь, ни тетерев, хрен его знает, что за птица. Нет от нее толку: ни пера, ни мяса, ни песни…»
— Это вы хорошо придумали, правильно. Напечатан рассказ?
— Нет. Отдал в «Неву». Почти год держали, письмо прислали. Хорошо-де вы пишете, всей редакцией читали, только после истории с Абрамовым напечатать не можем.