– Да мине Катя Капитанаки очень привлекаеть.
– Врешь?
– Накарай мине Господь.
– Ну, значит, ты за ней стрядаешь.
Уличенный в сердечной слабости, «страдалец за Катей Капитанаки» конфузится и для сокрытия прелестного полудетского смущения загибает трехэтажное ругательство.
После этого оба друга идут пить бузу за здоровье своих избранниц.
Это было время, когда Страшный Мальчик превратился в Страшного Юношу. Фуражка его по-прежнему вся пестрела противоестественными изломами, пояс спускался чуть не на бедра (необъяснимый шик), а блуза верблюжьим горбом выбивалась сзади из-под пояса (тот же шик); пахло от Юноши табаком довольно едко.
Страшный Юноша Аптекаренок, переваливаясь, подошел ко мне на тихой вечерней улице и спросил своим тихим, полным грозного величия голосом:
– Ты чиво тут делаешь, на нашей улице?
– Гуляю… – ответил я, почтительно пожав протянутую мне в виде особого благоволения руку.
– Чиво ж ты гуляешь?
– Да так себе.
Он помолчал, подозрительно оглядывая меня.
– А ты за кем стрядаешь?
– Да ни за кем.
– Ври!
– Накарай меня Госп…
– Ври больше! Ну? Не будешь же ты здря (тоже словечко) шляться по нашей улице. За кем стрядаешь?
И тут сердце мое сладко сжалось, когда я выдал свою сладкую тайну:
– За Кирой Костюковой. Она сейчас после ужина выйдет.
– Ну, это можно.
Он помолчал. В этот теплый нежный вечер, напоенный грустным запахом акаций, тайна распирала и его мужественное сердце.
Помолчав, спросил:
– А ты знаешь, за кем я стрядаю?
– Нет, Аптекаренок, – ласково сказал я.
– Кому Аптекаренок, а тебе дяденька, – полушутливо-полусердито проворчал он. – Я, братец ты мой, стрядаю теперь за Лизой Евангопуло. А раньше я стрядал (произносить «я» вместо «а» – был тоже своего рода шик) за Маруськой Королькевич. Здорово, а? Ну, брат, твое счастье. Если бы ты что-нибудь думал насчет Лизы Евангопуло, то…
Снова его уже выросший и еще более окрепший жилистый кулак закачался у моего носа.
– Видал? А так ничего, гуляй. Что ж… всякому стрядать приятно.
Мудрая фраза в применении к сердечному чувству.
12 ноября 1914 года меня пригласили в лазарет прочесть несколько моих рассказов раненым, смертельно скучавшим в мирной лазаретной обстановке.
Только что я вошел в большую, уставленную кроватями палату, как сзади меня с кровати послышался голос:
– Здравствуй, фрайер. Ты чего задаешься на макароны?
Родной моему детскому уху тон прозвучал в словах этого бледного, заросшего бородой раненого. Я с недоумением поглядел на него и спросил:
– Вы это мне?
– Так-то, не узнавать старых друзей? Погоди, попадешься ты на нашей улице – узнаешь, что такое Ванька Аптекаренок.
– Аптекарев?!
Страшный Мальчик лежал передо мной, слабо и ласково улыбаясь мне.
Детский страх перед ним на секунду вырос во мне и заставил и меня и его (потом, когда я ему признался в этом) рассмеяться.
– Милый Аптекаренок? Офицер?
– Да.
– Ранен?
– Да. – И в свою очередь: – Писатель?
– Да.
– Не ранен?
– Нет.
– То-то. А помнишь, как я при тебе Сашку Ганнибоцера вздул?
– Еще бы. А за что ты тогда «до меня добирался»?
– А за арбузы с баштана. Вы их воровали, и это было нехорошо.
– Почему?
– Потому что мне самому хотелось воровать.
– Правильно. А страшная у тебя была рука, нечто вроде железного молотка. Воображаю, какая она теперь…
– Да, брат, – усмехнулся он. – И вообразить не можешь.
– А что?
– Да вот, гляди… – И показал из-под одеяла короткий обрубок.
– Где это тебя так?
– Батарею брали. Их было человек пятьдесят. А нас, этого… Меньше.
Я вспомнил, как он с опущенной головой и закинутой назад рукой слепо бросался на пятерых, и промолчал. Бедный Страшный Мальчик!
Когда я уходил, он, пригнув мою голову к своей, поцеловал меня и шепнул на ухо:
– За кем теперь стрядаешь?
И такая жалость по ушедшем сладком детстве, по книжке «Родное слово» Ушинского, по «большой перемене» в саду под акациями, по украденным пучкам сирени, – такая жалость затопила наши души, что мы чуть не заплакали.
День делового человека
За все пять лет Ниночкиной жизни сегодня на нее обрушился, пожалуй, самый тяжелый удар: некто, именуемый Колькой, сочинил на нее преядовитый стихотворный памфлет.
День начался обычно: когда Ниночка встала, то нянька, одев ее и напоив чаем, ворчливо сказала:
– А теперь ступай на крыльцо – погляди, какова нынче погодка! Да посиди там подольше, с полчасика, – постереги, чтобы дождик не пошел. А потом приди да мне скажи. Интересно, как оно там…
Нянька врала самым хладнокровным образом. Никакая погода ей не была интересна, а просто она хотела отвязаться на полчаса от Ниночки, чтобы на свободе напиться чаю с сдобными сухариками.
Но Ниночка слишком доверчива, слишком благородна, чтобы заподозревать в этом случае подвох. Она кротко одернула на животе передничек, сказала: «Ну что ж, пойду погляжу», – и вышла на крыльцо, залитое теплым золотистым солнцем.
Неподалеку от крыльца, на ящике из-под пианино сидели три маленьких мальчика. Это были совершенно новые мальчики, которых Ниночка никогда не видела.
Заметив ее, мило усевшуюся на ступеньках крыльца, чтобы исполнить нянькино поручение – «постеречь, не пошел бы дождь», – один из трех мальчиков, пошептавшись с приятелем, слез с ящика и приблизился к Ниночке с самым ехидным видом, под личиной наружного простодушия и общительности.
– Здравствуй, девочка, – приветствовал он ее.
– Здравствуй, – робко отвечала Ниночка.
– Ты здесь и живешь?
– Здесь и живу. Папа, тетя, сестра Лиза, фрейлейн, няня, кухарка и я.
– Ого! Нечего сказать, – покривился мальчик. – А как тебя зовут?
– Меня? Ниночка.
И вдруг, вытянув все эти сведения, проклятый мальчик с бешеной быстротой завертелся на одной ножке и заорал на весь двор:
Нинка-Ниненок,
Серый поросенок,
С горки скатилась,
Грязью подавилась…
Побледнев от ужаса и обиды, с широко раскрытыми глазами и ртом, глядела Ниночка на негодяя, так порочившего ее, а он снова, подмигнув товарищам и взявшись с ними за руки, завертелся в бешеном хороводе, выкрикивая пронзительным голосом:
Нинка-Ниненок,
Серый поросенок,
С горки скатилась,
Грязью подавилась…
Страшная тяжесть налегла на Ниночкино сердце. О Боже, Боже! За что? Кому она стала поперек дороги, что ее так унизили, так опозорили?
Солнце померкло в глазах, и весь мир окрасился в самые мрачные тона. Она – серый поросенок? Она – подавилась грязью? Где? Когда? Сердце болело, как прожженное раскаленным железом, и жить не хотелось.
Сквозь пальцы, которыми она закрыла лицо, текли обильные слезы. Что больше всего убивало Ниночку – это складность опубликованного мальчишкой памфлета. Так больно сказано, что «Ниненок» прекрасно рифмуется с «поросенком», а «скатилась» и «подавилась», как две одинаково прозвучавшие пощечины, горели на Ниночкином лице несмываемым позором.
Она встала, повернулась к оскорбителям и, горько рыдая, тихо побрела в комнаты.
– Пойдем, Колька, – сказал сочинителю памфлета один из его клевретов, – а то эта плакса пожалится еще – нам и влетит.
Войдя в переднюю и усевшись на сундук, Ниночка с непросохшим от слез лицом призадумалась. Итак, ее оскорбителя зовут Колька… О, если бы ей придумать подобные же стихи, которыми она могла бы опорочить этого Кольку, с каким бы наслаждением она бросила их ему в лицо!.. Больше часа просидела она так в темном углу передней, на сундуке, и сердечко ее кипело обидой и жаждой мести.