Поезд в Эстонию теперь ходит два раза в неделю. Я могу уехать сегодня, могу в воскресенье. На Варшавском вокзале тишина. Нет больше игровых автоматов, нет очередей у кассы. Почти нет пассажиров, и я моментально получаю плацкартный билет, просунув в окошко груду денег возрождающейся державы. Я уложил рубашки, бритву и прочее, словно заранее зная, что удастся трюк с визой. Кот Байконур в сумке спит, наевшись консульской колбасы. Я искал его полночи, тайно приехав в поселок, обходя дом за домом, наклоняясь к подвальным проемам, поднимаясь к чердакам, на девятые этажи. И он вышел ко мне грязный и безумный от счастья. Я не могу пока вернуться к себе. В поселке блокпост и мотострелки. Есть и нечто вроде СМЕРШа. Меня просто расстреляют на опушке. Должна осесть пена на хмельном напитке переворота. Того, который ждал своего часа, верного и убийственно точного.
Можно спокойно часа три посидеть в зале ожидания. Буфет, естественно, не работает, лампы едва живы, но в зале сидят автоматчики и снаружи прохаживаются милицейские. Тишина и покой. Я достаю из сумки книгу. Это то немногое, что я захватил во время своего краткого визита домой. Дверь там опечатана, и, уходя, я аккуратно соорудил из пластилина подобие законного оттиска.
Вея всю ночь,
На рассвете ветер притих.
И расцвели абрикосовые сады.
Деревья, деревья
В бледных оттенках густых
Отразились в волнах
Речной зеленой воды.
Здесь тепло.
Вагон выстужен и не убран, и, когда поезд трогается, выясняется, что нас в вагоне всего трое. Я и еще два мужика. А также проводник, запуганная обстоятельствами женщина.
— А ну его все, к лешему, — выносят нам приговор и уводят в другой вагон. Этот отапливается. У одного из попутчиков оказывается самогон в литровой банке. Я достаю остатки колбасы. Находятся хлеб и луковица. Мы пьем в полном молчании. Постельного белья нет и в помине, и часа в два я засыпаю на засаленном матрасе, укрывшись своей синтетической курткой, положив голову на сумку, а в пять уже разбужен людьми в сапогах. Нас только что не заставляют снять одежду, так суров и злобен таможенный режим времен конца демократических иллюзий. Вещи обыскивают так, как, должно быть, передачи в тюрьмах. В коте не видят врага нации, не требуют справки саннадзора. Не до того. И Байконур пересекает государственную границу. Я выглядываю на перрон. Там ходят автоматчики, хрипят овчарки, буравят вагоны мощные фонари.
— Веселый город Нарва.
— Не веселей прочих.
— Говорят, Кренгольм восстал и литейно-механический.
— Чего хотят?
— В братскую семью народов. Обрыдли им ветчина и кроны.
Поезд трогается. Нарва освещена везде и повсюду. Она сочится белым липким светом. Минут через двадцать я засыпаю и просыпаюсь, когда поезд тыкается своей мирной мордой в означенное место Балтийского вокзала эстонской столицы.
Прежде чем мы покидаем вагон, нас опять обыскивают, на этот раз полицейские в синих форменках.
Окошечко обмена валюты закрыто, и фарцовщиков, толкавшихся здесь сутками, тоже нет. Я поднимаюсь наверх, в бар. Нет и моего знакомого.
— Где он? Сменщик твой, веселый такой?
— Сменился насовсем. Уехал в Швецию. Пить что будешь? Выбор небольшой.
— Мне нужно купить сто крон.
— Теперь только в банке, на почтамте.
— А у тебя нет, что ли?
Он задвигает такой курс, что я решаю идти на почтамт. Не лучшие времена.
Прикинув, как лучше добраться — то ли через весь старый город, то ли на трамвае, — выбираю трамвай. Минут сорок приходится стоять, пока не появляется “четверочка”. Но спешить, оказалось, не стоило. Можно было на почтамте купить какую-то банановую валюту, но крон страны пребывания нет. А они нужны позарез. Как явиться к женщине без цветов и как покупать их после? Я выпускаю кота ненадолго из сумки на газон, а сам присаживаюсь на лавочку. Байконур мочится, подобно собаке, ходит по траве, остается недовольным, возвращается к сумке, ложится рядом…
После сквозных ветров Питера, сметающих пыль времен, Таллин греет, сохраняя остатки тепла в непостижимых местах. Я кручусь возле почтамта и наконец получаю то, что нужно. Теперь у меня остается кроме пачки красных купюр еще немного российских денег. То, что припас для меня господин Амбарцумов, ушло на подготовку встречи с Политиком, и я уже жалею, что не взял доллары от кубинцев. Все равно они на дне океана.
Цветочный магазин совсем неподалеку, и там есть совершенно все, в любое время дня и ночи, в начале эпохи и при ее исходе. Я выбираю розы, и мне упаковывает их в целлофан улыбчивая цветочница. Потом она 41 связывает красивую ленту с бантиком, а до Катиной конторки рукой подать, вот она, за тем домом с красивым портиком. И тут я вспоминаю, что не побрился. Ну да ладно. Не беда. Я раскрываю Катину служебную дверь.
Я вхожу в конторку, как фатальный герой, и все девицы перестают стучать на машинках и перекладывать бумаги. Катя обхватывает голову руками, шлепает ладошками о стол, вскакивает, садится, вскакивает снова, выбирается из-за барьера, надевает пальто, тащит меня на улицу за руку, потом вспоминает, что не отпросилась, “конечно, конечно, вы можете и завтра, конечно, а в принципе, и до выходных”, и вот мы уходим, но она оказывается в тапочках и возвращается опять в конторку, а там смех, и вот мы в автобусе, прижавшись друг к другу, а розы все в пакете, и вот мы приезжаем и идем в знакомый подъезд и наконец наверх. Там упаковка падает на пол, и надо бы побриться и переменить одежду, но это уже невозможно, и мы лежим на полу, на ковре, и, отдышавшись, она спрашивает, что это там ворочается в сумке. “Это Байконур”, — говорю я и выпускаю кота. А потом я иду в ванную и долго моюсь холодной водой, потому что горячей нет давно, и бреюсь, и надеваю чистую рубаху, и выхожу.
Многое изменилось в Эстонии. Все ближе конец республики, и все ласковее и внимательнее коренное население к тем, кто столько лет был неприятной, но необходимой реальностью. И работа есть, и говорить можно на любом языке. Тебя поймут и ответят.
Ночью я лежу и объясняю Создателю свою печаль, а потом начинаю вспоминать имена тех, с кем бы хотел говорить сейчас. Я вспоминаю китайские стихи.
Колокол дальний звучит в опустелом саду… Гуси крича улетают в дождливую тьму… Лампа осенняя — палые листья видней… Только простились — печаль…
— Их дорогие имена, — говорю я вдруг.
Круг замкнулся. Я должен снова вернуться к своему ремеслу. Я художник.
Я не все выложил тогда на консульский стол, кое-какие свертки и банки попридержал, и вот теперь, оглядев все, что есть у нас в совместном хозяйстве, мы справедливо решаем, что хватить должно на неделю, а мешок картошки, что в подвале, и вовсе продлевает праздник на бесконечное количество дней. За деньги купить уже почти ничего невозможно.
— Давай включим радио.
— Ну его к черту.
— Не хочешь — не надо. Но что-то происходит в Нарве. Там на вокзале иллюминация и шмон. Овчарки. Шпионов опознают.
— Тебя-то как не опознали?
— У меня совершенно надежные документы. А в лицо кто меня знает? Я же не государственный преступник.
— Кот твой похож на преступника. Его-то как пропустили?
— Кот — это ценный мех и деликатесное мясо. Килограмма три.
— Включай радио, резидент.
Я не стал рассказывать ей о том, что завалил Амбарцумова и Политика. Я сказал, что это сделали другие.
Выпить почти нечего. Так. Одна бутылочка какого-то ликера. Мы отпиваем по глотку, редко-редко. Под утро, когда просыпаемся и в который раз отыскиваем друг друга, она все же включает голоса этого злобного мира. И вовремя. В Нарве уже Советская республика. Красные флаги, бои на окраинах и кое-где в центре, шоссе и железная дорога перекрыты, и дикторы захлебываются от крика.
— Говорил, не надо включать.