Милицию привлечь было совершенно невозможно. Но тут Хапов превзошел себя. В гардеробе имелись милицейские мундиры, которые Хапов замыслил водрузить на верных людей, коих еще предстояло найти до вечера, а после, якобы в машине, принадлежащей РОВД, повстанцев следовало препроводить на дачу Хапова и запереть там в погребе, предварительно усыпив хлороформом. Для этой акции нужен был по меньшей мере РАФ, что также требовало времени и средств. Что делать после, он пока не знал, но, очевидно, следовало попробовать договориться с мерзавцами. А если нет, то…
От всего вышеизложенного завпост пришел в пред: смертное состояние, но все же удержался на краю.
— А кто их к нам принимал?
— Да ты сам и принял.
В ответ Хапов завыл тихо и немузыкально.
Обычно ревизоров потчевали и подставляли им после Зоску, неопределенной должности особу. Так что дело было, в общем-то, отлажено. Но сейчас это отребье, эти люмпены, эти рифмоплеты поднимали совершенно иной и глубокий слой, и мера их осведомленности неприятно шокировала капитана. Дело было в том, что в манифесте указывались номера накладных и даты, которых не мог знать никто. Но тот, кто знал, получал гораздо больше, чем сто очков форы. Утечка информации была необъяснимой.
В бункере тем временем текла мирная беседа, пиво бродило в желудках, и по-братски делился ливер.
— Выпьем теперь за Гегемона и за его счастливый опыт искоренения лишенцев и демагогов, — провозгласил Зега. Это он, Зега, уже давно временно изъял с помощью производственного друга финансовые документы из сейфа бухгалтерии и сделал с них копии…
— Такие вот дела, — продолжал теперь Клочков, — я думал, что крадут и лгут только в гастрономах, на фабриках, на комбинатах, ну в колхозах… А театр?! Детская сказка и мечта. Ведь какое ни на есть, а искусство.
— Такое искусство, что лучше бы его не видеть, — добавил Петруха, — жалко амперов и вольтов на этих лицедеев.
Тем временем была вскрыта уже половина билетов «Спринт». То есть сто штук. И пять из них выиграли в общей сложности семнадцать рублей. Рвали билеты по очереди и с перерывами. Мирно шепелявило радио. Телефонными звонками никто не беспокоил. И что было самым интересным, никто не выказывал видимых признаков волнения или обеспокоенности конечным результатом акции. Четыре художника жизни пили пиво, делили ливер и тарань и надрывали билеты лотереи «Спринт».
— Во! Еще один. Называется: «Право на приобретение еще одного билета».
— Сюда его. Итого, таких восемь. Рви дальше. — И время текло, как по помощнику пропускающего в рай стекают брызги вечности. Вечность это всего-навсего влага морская, возносящаяся и падающая вновь. Но настал вечер, а с ним время спектакля. И тогда Сема решил сдаться и нарушить автономию.
— А не пожалеешь? — спросил Зега.
— Он никого не пожалеет, — подтвердил Петруха, приложил ухо к двери, послушал немного и стал раздраивать.
— Ну, ну. Желаю успеха, — подвел итог Сема и вышел.
— А как же выигрыш?
— А подавитесь. Отдаю свою долю на передачи тем, кого лишат свободы.
Но выйти из подвала Сема, естественно, не смог. Он обнаружил, что заперт в коридоре, и тогда стал торопливо стучать в дверь и силиться сорвать замок. Скобочку вырвать. Стуки и крики услышали отдыхавшие между сценами актеры и побежали искать завпоста с ключами. Но того нигде не оказывалось. Не оказалось и ключа на вахте, так как он давно был изъят Хаповым. А через дверь Сема вкратце объяснил случившееся, и вскоре все знали, что происходит. Потом нашелся ключ, и Сему выпустили. Тогда-то и зазвонил телефон в подвале.
— Автономная группа защиты искусства слушает, — сказал Зега.
— У аппарата секретарь парторганизации Ячменко. Откройте, ребята. Хватит самодеятельности. Завтра соберем партактив, комсомольцев, все обсудим. Если вы правы, будем решать вопрос.
— У вас у самого рыльце в пушку. И в партии вы последние денечки, — ответил Зега и повесил трубку. Характерный актер Ячменко подавился слюной и повесил трубку.
— Ячменко, на выход, — заорала дико и громко помреж, и без пяти минут беспартийный поскакал лицедействовать;. Публика ликовала. И все так бы и шло своим ходом, но тут Петруха надорвал очередной билет и выиграл автомобиль.
— А может, уничтожим его, — спросил осторожно Зега, — у нас ведь в подвале принципы дороже. Давай порвем лотерейку.
— Ведь искусство, — поддакнул Клочков.
— А ну его все, — решил вдруг Зега и разгерметизировал отсек. Выходили под аплодисменты труппы и злобные выкрики мафии. Хапов тем временем сидел в кабинете трезвый и никого не принимал.
— Напрасно, граждане. Процесс не состоится. Мы всех прощаем, — объявил Петруха, и все герои покинули двор.
— Вы куда? — донеслось вслед.
— В зональное управление лотерей. К утру успеем. — И калитка захлопнулась.
А уже утро наклонило свой строгий кувшин, и тот странный предутренний свет стал вытекать из этого сосуда, расползаться, проникать, наполнять комнаты и души, вершить свой суд и исполнять приговоры. А мы так и не сомкнули глаз.
— Ты покинул храм.
— Я покинул храм. Но вот беда. Что-то еще держало меня рядом и влекло.
— Неуловимое искусство.
— Нет. Не было там никакого искусства. Было колыхание занавеса, занятные фонарики, вращение лесов, кружение особ. Ну то, сказочное, из детства. Но усугублено и опошлено интрижками, изменами, технологиями.
— Во всех этих историях что-то маловато было настоящих трагедий, драм маловато, любви безответной.
— В храме не было места любви. В этом и был его тайный и обиходный изъян. И чтобы свести концы с концами и совместить выступы и впадины, как говорил один литератор, я расскажу тебе эпилог. Главу восьмую.
— Но все же лицедейства было достаточно.
— Этого-то хватало.
— А глава восьмая, она не очень жалостливая?
— Как тебе сказать? Тогда я постыдно и очистительно плакал.
— Слушай, я чувствую, что там, где-то по краю сюжета, пройдет Сема.
— Да не без этого. А что с ним? Чем он кончил?
— Тут разные версии. По одной, уехал на Украину и вступил в национально-освободительную армию.
— А как же диоптрии?
— Редактором многотиражки. Тогда уже все их литераторы уехали в Германию. Свободных литературных мест было много.
— А другое?
— Прямое попадание снарядом. Снаряд влетел точно в окно его комнаты и разорвал Сему если не на куски, то на несколько крупных частей. Жалко вам товарища?
— Да как вам сказать?
— Ну, еще говорили разное. Узнаешь, если захочешь. Но в том городе его больше нет.
— Это непредставимо.
— Ты мне зубы не заговаривай. Давай про свои интрижки. Кай называется глава?
— Глава называется «Поминки по знакомой женщине». А что будет потом? Больше мне нечего рассказывать.
— Как это нечего? А то, что было после?
— Это совсем другая история. И нужно время, чтобы все припомнить. Пересказать складно и вразумительно.
— У нас будет много времени.
— Как это у нас? Меня скоро выписывают.
— И ты хочешь уйти отсюда? Из этой комнаты?
— Я хочу. То есть я не хочу. Мне есть куда идти. У меня все там. Между Ревелем и Нарвой. Все в целости и сохранности. Но чего-то не хватает, чтобы вернуться. Тогда круг замкнется, но как-то некрепко. А что может быть хуже разорванного круга времени?
— Тебе не хватает меня.
— Но ты же…
— Время лицедейства прошло. Я не хочу больше перевоплощаться.
— А как же… Есть ведь какие-то другие люди?
— Это длинная история, и со временем я облеку ее в повествовательные формы. А ты возьмешь меня вот так, без ничего, прямо из палаты, повезешь через разбомбленные города в холодном поезде?
— Тут езды всего ничего. Но разбомбленного хватит.
— Тогда рассказывай и поедем.
— А как же выписка? Как же бумажки?
— Вышлют почтой.
Через полчаса мы выйдем в совершенно домашний уже коридор, где красное пятно от абажура, и оттого предутренний свет резвится совершенно бесстыдно и властно, и пройдем мимо сонной дежурной, а она захочет сказать что-то и промолчит, дальше по коридору и вниз пять ступенек, и я отодвину задвижку, мы выйдем. Потом нужно ловить какую-нибудь машину до Варшавского, где утром поезд, и дай Бог, чтобы он не был отменен.