«Если ты будешь работать на меня, получишь в десять раз больше, чем горбатясь на этом поле».
Однажды один из женатых друзей мужа приблизился к нам, когда мужа не было рядом, и протянул нам пятидолларовую купюру. «Позволь мне вставить тебе хотя бы разок, – умолял он. – Обещаю, больше я к тебе не подойду». Возможно, мы уступили ему и ответили согласием. «Встретимся в девять, за сараем», – сказали мы. А может, мы сказали: «Я исполню твое желание, если дашь мне еще пять долларов». Возможно, мы были несчастны с мужем, который отправился в город пьянствовать и играть в карты и вернется лишь поздно вечером. Или нам срочно нужны были деньги, чтобы послать их домой родным, потому что весь урожай риса в очередной раз уничтожило наводнение.
«Мы все потеряли и питаемся древесной корой и вареным бататом».
Даже тем из нас, кто не отличался красотой, тайком предлагали подарки, украденные с прилавков городских магазинов, где каждая вещь стоит десять центов: черепаховые шпильки, флакончики духов, журнал «Модерн скрин». Если мы принимали подарок, не дав взамен того, что от нас хотели, платить приходилось другим способом.
«Он отрезал ей кончик пальца ножом для обрезания ветвей».
Мы уже знали: прежде чем ответить согласием и посмотреть в глаза другого мужчины, надо хорошенько подумать, потому что в Америке платить приходится за все.
Некоторые из нас работали кухарками в лагерях сезонных рабочих, другие мыли посуду, и их руки уже никогда не были нежными. Кое-кого направили на дальние равнины работать издольщицами. Чей-то муж арендовал двадцать акров земли у человека по имени Колдвелл, которому принадлежали огромные земельные угодья в самом центре южной долины Сан-Хоакин. Каждый год он выплачивал мистеру Колдвеллу шестьдесят процентов с урожая. Мы жили в ветхих лачугах под ивой и спали на тюфяках, набитых соломой. Мы справляли нужду в открытом поле, в вырытую в земле яму. Целые дни, с рассвета до заката, мы собирали помидоры и складывали их в ящики и неделями не перебрасывались ни словом ни с кем, кроме мужа. Компанию нам составляла кошка, которая к тому же охотилась за крысами. Каждый вечер, стоя в дверях хижины и глядя на запад, мы видели вдали слабые мерцающие огни. Там живут белые люди, говорили мужья. А мы думали о том, что напрасно покинули родной дом. Теперь не было смысла звать матерей. Мы знали: они нас не услышат, и поэтому надо по мере возможности устраивать свою жизнь здесь. Мы вырезали из журналов картинки с изображениями нарядных тортов и пирожных и вешали их на стены. Мы шили занавески из прохудившихся мешков для риса. Мы мастерили буддийские алтари из ящиков для помидоров, покрывали тканью и каждое утро ставили на них чашку чая для наших предков. А когда сезон сбора урожая заканчивался, мы проделывали пешком десять миль до ближайшего города и покупали себе маленький подарок: бутылку кока-колы, или новый фартук, или губную помаду, которой, как мы надеялись, еще будет случай воспользоваться.
«А вдруг меня пригласят на концерт».
В удачные годы, когда урожай был обильный, а цены высокие, мы получали больше денег, чем осмеливались мечтать.
Шесть сотен с акра.
В другие годы весь урожай на корню уничтожали вредители, или мучнистая роса, или затяжные дожди. Иногда цены на помидоры были ужасающе низкими, и, чтобы расплатиться с долгами, нам проходилось распродавать весь скарб, включая лопаты и мотыги. Тогда нами овладевало отчаяние.
«Приехать в эту страну было ужасной глупостью», – говорили мы нашим мужьям. «Ты загубил мою молодость», – упрекали мы. Но когда они спрашивали, неужели лучше жить в городе и работать прислугой, целый день кланяться, улыбаться и лепетать: «Да, мэм» и «Нет, мэм», мы отрицательно качали головой.
Белые люди не хотели, чтобы мы жили с ними по соседству. Они не желали водить с нами дружбу. Мы ютились в неприглядных хижинах и с трудом объяснялись по-английски. Хозяйство вели по старинке. Слишком часто поливали посадки. Землю вспахивали недостаточно глубоко. Наши мужья заставляли нас гнуть спины, словно мы были рабынями.
«Они выписали себе из Японии бесплатных работниц».
Мы целыми днями горбатились на полях, без перерывов на обед и ужин. Мы работали даже после наступления сумерек, при свете керосиновых ламп. У нас не было выходных.
«Японским фермерам совершенно не нужны две вещи: кровать и будильник».
Белым не нравилось, что мы потеснили их на овощном рынке. Цветной капусты мы выращивали больше, чем они. Шпината тоже. Клубника стала нашей монополией. Мы были словно незамысловатый механизм, работавший без остановок и перебоев. Если наступление желтолицых не остановить, говорили белые, Соединенные Штаты скоро превратятся в азиатскую колонию.
По ночам мы с замиранием сердца ждали набегов белых людей. Они приезжали на машинах и сжигали наши курятники или палили из дробовиков по окнам наших хижин. Они поджигали наши поля, когда урожай уже начинал созревать, и целый год пропадал для нас впустую. Утром мы находили на земле следы и множество обгорелых спичек, звали шерифа и показывали ему все это. Но он неизменно говорил, что улик не осталось и найти злоумышленников невозможно. После этого наши мужья понимали, что ждать помощи от властей не стоит.
«Мы должны сами о себе позаботиться».
По ночам мы спали обутыми, спрятав под подушку топор, а наши мужья караулили у окна до рассвета. Иногда мы просыпались, испуганные каким-то звуком, но тревога оказывалась ложной: просто где-то рядом с дерева упала груша. Иногда мы всю ночь спали как убитые, а утром обнаруживали, что наши мужья храпят, развалившись на стуле. Мы осторожно будили их, потому что у них на коленях лежали заряженные винтовки. Иногда наши мужья покупали сторожевых псов, называли их Дик, Гарри или Спот и вскоре привязывались к собакам сильнее, чем к нам. А мы втайне сокрушались о непоправимой ошибке, которую совершили, приехав в эту дикую и неприветливую страну.
«Неужели где-то живет народ еще более жестокий, чем в Америке?»
Кое-кто из нас винил белых людей во всех своих бедах и желал им смерти. Другие, обвиняя белых, желали смерти себе. Мало кому удавалось научиться просто не обращать внимания на белых людей. Мы отдавались работе без остатка и думали только о сорняках, которые надо было выполоть. Мы спрятали подальше зеркала. Перестали расчесывать волосы. Забыли о косметике.
«Когда я пудрю нос, он становится похож на горную вершину, покрытую инеем».
Мы забыли о Будде. И обо всех остальных богах. Наши души превратились в кусочки льда, которым не суждено растаять.
«Боюсь, моя душа умерла».
Мы перестали писать письма матерям. День ото дня мы худели и высыхали. У нас прекратились менструации. Мы разучились мечтать. Разучились желать. Мы работали, и это было все, что мы умели. Трижды в день мы торопливо заглатывали пищу и, не сказав ни слова мужьям, спешили обратно в поля.
«Задержусь хотя бы на минуту – значит выдерну меньше сорняков». Я не могла выбросить эту мысль из головы.
Каждую ночь мы послушно раздвигали ноги, если наши мужья хотели этого, но усталость была так велика, что мы засыпали прежде, чем они успевали кончить. Раз в неделю мы стирали их одежду, нагрев воды в ведрах. Мы готовили им еду. Убирали жилище. Помогали рубить дрова. Но нам казалось, что все это делаем не мы, а кто-то другой. И часто наши мужья даже не замечали нашего исчезновения.
Некоторые из нас поселились на окраинах больших городов и смогли хорошо узнать белых людей. Мы жили в Атертоне или Беркли, в комнатах для прислуги в больших особняках на склоне холма над Телеграф-авеню. Кто-то работал у хозяев, подобных доктору Джордано, самому знаменитому сосудистому хирургу на золотом берегу Аламеды. Наш муж косил лужайки, сгребал сухие листья и подрезал кусты в саду доктора Джордано, а мы поступали в распоряжение миссис Джордано, доброй женщины с волнистыми каштановыми волосами. Она разрешала нам называть ее просто Роза, и мы чистили ее столовое серебро, подметали пол в ее комнатах и нянчили трех ее маленьких детей: Ричарда, Джима и Тео. Каждую ночь мы пели им колыбельные на языке, который они не понимали.