Зрелище было изумительное. Дрожащие огоньки отделялись от огромного костра и медленно плыли в юру; казалось, ничто не удерживает их на земле и они вот-вот взмоют ввысь, словно солнечная пыль, клубящаяся во тьме. Вскоре они слились в косую световую полосу, которая внезапно сломалась под острым углом, чуть повыше обозначилась новая полоса, также переломившаяся. Наконец, весь холм избороздили огненные зигзаги, словно падающие с темного неба молнии, как их изображают на картинках. Однако линия огоньков медленно и мягко скользила вверх, как светящийся поток. Лишь время от времени, когда шествие скрывалось за деревьями, цепь вдруг обрывалась. Но огоньки тотчас нее появлялись опять, то вновь пропадая, то возвращаясь. Наконец шествие поднялось на вершину холма и скрылось за последним поворотом.
В толпе послышались голоса:
— Они огибают собор.
— Им нужно не меньше двадцати минут, чтобы спуститься с другой стороны.
— Да, сударыня, их тридцать тысяч; пожалуй, последние пройдут мимо Грота только через час.
Как только шествие тронулось в путь, воздух огласило песнопение, заглушая глухой рокот толпы. То было сетование Бернадетты, состоявшее из шестидесяти строф с однообразным, навязчивым припевом — ангельским приветствием. Пропев все шестьдесят строф, начинали сначала. И этот бесконечный, томительный, одурманивающий припев «Ave, ave, ave, Maria!» вызывал у тысяч грезивших наяву людей райские видения. Ночью, в постели, им все еще казалось, что они движутся, мерно покачиваясь в такт, и, уже засыпая, они, казалось, продолжали петь.
— Мы так здесь и останемся? — спросил г-н де Герсен, которому быстро все надоедало. — Ведь ничего нового больше не будет.
Прислушавшись к отдельным голосам, раздававшимся в толпе, Мария проговорила:
— Вы были правы, Пьер; пожалуй, лучше вернуться туда, под деревья… Мне так хочется все увидеть.
— Конечно, — ответил священник, — поищем место, откуда вы все увидите. Самое трудное теперь — выбраться отсюда.
В самом деле, толпа любопытных окружила их плотной стеной. Пьер медленно, но упорно прокладывал себе дорогу, прося уступить место больной, а Мария оборачивалась, стараясь увидеть пылающую полосу перед Гротом, море искрящихся огоньков бесконечной процессии. Г-н де Герсен замыкал шествие, оберегая тележку от толчков.
Наконец они выбрались из толчеи и оказались возле одной из арок, в уединенном месте, где можно было свободно вздохнуть. Слышалось лишь отдаленное пение с однообразным припевом да виделись над собором отблески свечей, вроде светящейся мглы.
— Лучше всего, — заявил г-н де Герсен, — было бы подняться на Крестовую гору. Мне еще утром сказала об этом служанка в гостинице. Оттуда вид прямо феерический.
Но об этом нечего было и думать. Пьер заметил, что взобраться на гору с больной не так-то легко.
— Как вы подниметесь туда с тележкой? И ведь потом пришлось бы спускаться, а это очень опасно ночью, да еще в толкотне.
Мария предпочитала остаться в саду, под деревьями, где было так приятно. Они снова двинулись в путь и вышли на эспланаду, против огромной статуи увенчанной девы. Она была освещена цветными стеклянными фонариками, голубыми и желтыми, что создавало иллюзию деревенского праздника. Несмотря на все свое благочестие, г-н де Герсен нашел, что это верх безвкусицы.
— Вот, — сказала Мария, — нам будет очень хорошо возле этой рощицы.
Она показала на группу деревьев перед убежищем для паломников; действительно, место было превосходное, так как отсюда можно было увидеть, как шествие спустится по левой лестнице и проследует до Нового моста, вдоль газонов, и тем же путем возвратится обратно. От реки веяло восхитительной свежестью. Здесь не было ни души, в густой тени высоких платанов, окаймлявших аллею, господствовала глубокая тишина.
Господин де Герсен становился на цыпочки, ему не терпелось увидеть поскорее первые свечи, которые должны были появиться из-за собора.
— Ничего нет, — сказал он. — Тем лучше, посижу на траве. Я ног под собой не чую.
Он забеспокоился о дочери.
— Хочешь, я накрою тебя? Здесь очень прохладно.
— Нет, нет, отец, мне не холодно. Я так счастлива! Уже давно я не дышала таким свежим воздухом… Здесь, должно быть, растут розы, слышишь, как чудесно они пахнут? Друг мой, где же эти розы? — обратилась она к Пьеру. — Вы их не видите?
Когда г-н де Герсен уселся возле тележки, Пьер пошел посмотреть, нет ли поблизости розовых кустов. Но тщетно разглядывал он темные клумбы, там росли только густо посаженные зеленые кусты. На обратном пути, проходя мимо убежища для паломников, он из любопытства решил туда зайти.
Это был обширный зал с очень высоким потолком и каменным полом; свет проникал туда сквозь большие окна с обеих сторон. Стены были голые, всю обстановку составляли скамьи, расставленные в беспорядке. Ни стола, ни полок не было, так что паломники, которые не имели крова и вынуждены были останавливаться в этом помещении, загромоздили своими корзинами, узлами и чемоданами подоконники, превратившиеся в шкафы для хранения багажа. Впрочем, сейчас в зале было пусто — жившие здесь бедняки ушли с процессией. Хотя дверь была раскрыта настежь, в зале стояло невыносимое зловоние; здесь самые стены, казалось, носили отпечаток бедности, грязные плиты пола, сырые, несмотря на солнечный день, были заплеваны, залиты вином и салом. Здесь делали все — и ели и спали — на скамьях; грязные тела в отрепьях лежали вповалку.
Пьер подумал, что отсюда никак не может исходить чудесный запах роз. Все же он обошел зал, освещенный четырьмя коптящими фонарями, решив, что здесь никого нет, и вдруг с удивлением заметил у стены слева женщину в черном платье, державшую на коленях белый сверток. Она застыла на месте с широко раскрытыми глазами, совсем одна.
Пьер подошел; он узнал г-жу Венсен, которая сказала ему тихим, разбитым голосом:
— Роза так измучилась сегодня! С утра она только один раз застонала, и все… Два часа назад она заснула, и я боюсь двинуться, чтобы не разбудить ее, а то ей снова будет больно.
И она сидела неподвижно; месяцами эта мученица-мать держала на руках свою дочурку в упорной надежде вылечить ее. Она привезла девочку в Лурд, держа се на руках, на руках носила ее, на руках укачивала, не имея не только комнаты, но даже больничной койки.
— Значит, бедняжке не лучше? — спросил Пьер. Сердце его обливалось кровью, когда он глядел на несчастную женщину.
— Нет, господин аббат, нет, не думаю.
— Но вам ведь очень плохо на этой скамье. Надо было бы что-нибудь предпринять, а не оставаться так на улице. Вашу дочку наверняка приняли бы куда-нибудь.
— А зачем, господин аббат? Ей хорошо у меня на коленях. И потом, разве бы мне позволили быть с ней все время?.. Нет, нет, я предпочитаю держать ее на руках; мне кажется, так она в конце концов выздоровеет.
Две крупные слезы скатились по ее окаменевшему лицу. Она продолжала сдавленным голосом:
— У нас есть еще деньги. У меня было тридцать су, когда мы выехали из Парижа, теперь осталось десять… Мне достаточно и хлеба, а моя бедняжка не может пить даже молоко… До отъезда у меня денег хватит, а если она поправится, мы будем богаты, богаты, богаты!
Она нагнулась, всматриваясь при мигающем свете соседнего фонаря в бледное личико Розы, спавшей с полуоткрытым ртом, из которого вырывалось легкое дыхание.
— Посмотрите, как она спит!.. Не правда ли, господин аббат, святая дева сжалится и исцелит ее? Остался один день, но я не хочу отчаиваться, я буду молиться всю ночь, не двигаясь с места. Это случится завтра, надо дожить до завтра.
Беспредельная жалость овладела Пьером, он ушел, чтобы самому не расплакаться, сказав на прощание:
— Да, да, надейтесь, бедная женщина.
Он оставил ее в этом пустом смрадном зале, среди беспорядочно расставленных скамеек; исстрадавшаяся, любящая мать сидела неподвижно, стараясь не дышать из опасения, как бы не разбудить маленькую больную. В своей крестной муке она пламенно молилась, сомкнув уста.