Насколько я помню, ферма всегда принадлежала дяде Нэту, папиному старшему брату. А может, и папе. Они вечно из-за этого спорили. Дядя Нэт утверждал, что ферма принадлежит папе, а папа упрямо доказывал обратное.
Дяде Нэту не сиделось на месте. Непоседливый, резвый, как молодой щенок, он вечно путался под ногами у тети Джесси. Она не выдерживала и гнала его прочь, в холмы или на ферму. Дядя, конечно, выбирал холмы и звал с собой жену:
— Идем вместе.
Иногда она поддавалась соблазну и уходила вместе с ним, но в последнее время все чаще глубоко вздыхала и отказывалась. У нее было слабое сердце. И ее мучил диабет. Она звала его «сахаром».
— Опять сахар разыгрался, — жаловалась она. И дядя Нэт отвечал:
— Что же, пойду один, повидаю мою лапушку. Я не придавала его словам значения, думала, дядя так шутит.
Дядя Нэт пропадал среди холмов целый день, а иногда брал с собой спальный мешок и оставался там на ночь. Фермой он занимался редко, тут у дяди был свой пунктик. Он постоянно зарекался.
Сначала он решил разводить кур, но не смог вынести и мысли, что придется их забивать. Дядя Нэт зарекся разводить кур. И взялся за табак. Условия для выращивания табака у нас райские: в меру солнца, в меру дождя, почва жирная и влажная. Дядя Нэт всегда любил выкурить трубочку-другую, но тут услышал слова министра здравоохранения: курение, мол, опасно для здоровья. И дядя зарекся выращивать табак.
Затем он завел большое стадо дойных коров, но вскоре они чем-то заболели. В два дня двадцать семь из них пали. Дядя Нэт сказал: «Не могу смотреть, как эти милые создания умирают». И зарекся держать коров. Оставались, конечно, еще две наши, но их молока едва хватало на большую семью.
Поросят пришлось бы резать, как кур, так что дядя зарекся и не пробуя. Затем пришел черед кукурузы и помидоров. Дядя Нэт возил урожай на рынок и раздавал чуть ли не даром. Он давным-давно зарекся наживаться на других. В конце концов тетя Джесси запретила ему сажать даже овощи, так как урожай приносил нам одни убытки. Дяде Нэту разрешили оставить несколько грядок с кукурузой и помидорами — съесть самим и угостить соседей. Стараниями дяди Нэта мы бы все умерли с голоду; хорошо, папа работал полный день управляющим в аэропорту графства.
* * *
У тети Джесси были замечательные волосы, морковно-рыжие, как шапочка у журавля. За это дядя Нэт и прозвал ее Журавушкой. Мы были другими. У папы и дяди Нэта внешность была совершенно обычная, даже заурядная. А мы, дети, всем пошли в маму: темные волосы, темные глаза, аккуратные носы и уши, длинные стройные ноги. Мама шутила, что чувствует себя копировальной машиной — до того мы были похожи. Как-то она пошутила так при миссис Флинт, владелице магазина, и та подумала, что мама жалуется: мол, слишком много у нее детей. И миссис Флинт ответила:
— Неужто ты не слыхала о таблетках? И никаких проблем. Сходи к доктору, он выпишет рецепт.
В тот день с нами была тетя Джесси. Как она рассердилась!
— Да как ты смеешь! Бог дает нам столько детей, сколько считает нужным. Как решит, что довольно, сам пропишет рецепт — уж будь уверена!
Тут был затронут такой щекотливый вопрос, что я испугалась вмешиваться. И, как всегда, промолчала.
6. Головастики и тыковки
В тот вечер, когда мы говорили за столом о Джейке, Мэй отодвинула пустую тарелку и заявила:
— Как же меня достало, что все вечно спрашивают, кто я из сестер! Даже вы бормочете: «Бонни-Гретхен-Цинни-Мэй», прежде чем вспомните, как меня зовут! Достало!
У Мэй начинался очередной припадок ярости, но я-то ее отлично понимала. Родители знали два имени: «Бон-Грет-Мэй-Цинни» и «Уилл-Бен-Сэм».
А Мэй продолжала:
— Ничего, теперь вы всегда сможете меня узнать. — Она потеребила полосатую ленточку в волосах. — Видите? Многоцветная. Начинается с «М». Как и «Мэй».
Я подумала, не переросла ли она ленточки, но потом решила, что они, должно быть, снова в моде. Мэй на моде помешана.
Семнадцатилетняя Гретхен подумала и сказала, что отныне будет носить все в голубых тонах.
— «Голубой» начинается с «Г», как и «Гретхен».
Не такая уж жертва. Голубой и так ее любимый цвет.
Одиннадцатилетняя Бонни решила ходить только в белом. Мне пришлось хуже: на «Ц» не начинается ни один цвет. Бонни посоветовала мне нарисовать на всех вещах циннию — есть такой цветок.
Так я и сделала. Но когда я спустилась вниз, мама растерянно уставилась на мое подсыхающее творение. Я изобразила на футболке красную циннию, и мама наверняка устало размышляла, какое это имя начинается на «К». Камилла? Кэти?
— Мам, это цинния. Я Цинни.
— Я знаю, — ответила она. — Я же вас всех различаю. Просто голова подчас забита другим. Да я тебя узнала бы и с завязанными глазами.
— Как это?
— Я же знаю Цинни. Я знаю звук ее шагов, ее запах. Ее... сияние. Я знаю, кто она.
«И кто же она?» — хотелось мне спросить, но я удержалась.
— Кстати, Цинни, ты ведь не циннию нарисовала, — сказала мама. — Это же роза, да?
Ничего себе. Оказывается, я нарисовала у себя на футболке розу. Мне стало жутко.
Младшие братья взялись за дело с другого бока. Десятилетний Уилл решил, что будет все время жевать укроп. Девятилетний Бен сказал, что всякий раз будет есть бобы, даже на завтрак. А семилетний Сэм, наш младший, решил из всего готовить суп. Кроме как за столом это не очень-то помогало отличить их друг от друга; впрочем, они все время обляпывались за едой, и по пятнам на одежде можно было как-то догадаться, что они ели на обед.
Мама и папа честно старались отгадывать наши знаки и звать каждого своим именем, но дядя Нэт даже и не пытался. Всех мальчишек он звал головастиками («самый маленький головастик», «самый большой головастик», уточнял он иногда), а девочек тыковками. Уверяю вас, Гретхен вовсе не нравилось быть «толстенной тыковкой».
* * *
Все мои братья и сестры любили сидеть дома — за компьютером, телевизором, приемником или телефоном. Только нам с Беном больше нравилось в саду, особенно с тех пор, как я окрепла. Даже насморк ко мне не привязывался вот уже несколько лет. И худшим наказанием для меня было сидеть в спальне или убирать гостиную.
— Нет ничего лучше свежего воздуха, — приговаривала тетя Джесси, и я была с ней полностью согласна.
Мы все делали во дворе: чистили картошку, перебирали белье, складывали рубашки... Мы даже гладили во дворе, когда не шел дождь. У тети Джесси был длиннющий шестиметровый шнур для утюга, который мы перебрасывали через окно кухни.
Я делила спальню с сестрами. По ночам, дождавшись, когда мы с Бонни уснем, Гретхен и Мэй начинали перешептываться. Однажды я подслушала, как они играют в «самый-самый».
— Ты у нас самая старшая и самая умная, — шепнула Мэй. — А я?
— Ты самая красивая.
— Правда?
— Конечно. Все это знают.
— Бонни самая хорошенькая, — сказала Мэй.
— Уилл самый сильный, а Бен самый добрый, да?
— Угу. А Сэм самый симпатичный.
— А Цинни? Мы забыли Цинни! — вспомнила Гретхен.
— Она... она... она самая странная и самая тупоголовая в мире замарашка!
И они приглушенно захихикали.
7. Моя тропа
За пятницей пришла суббота. Папа и дядя Нэт взяли помидорную рассаду и отправились в поле. Один ящик они оставили для наших «огородов» за домом. У каждого из нас было по грядке. Неделю назад я посадила вокруг своей циннии. Голый холмик серой земли пугал меня, слишком он был похож на могилу тети Джесси.
Мама и папа придумали для нас правила: сажать можно что угодно; помогать они нам не будут, так что и пропалывать, и поливать, и уничтожать жуков на своих грядках мы должны сами; а с урожаем мы можем поступить как вздумается. Проще говоря, или съесть, или продать. В первый год я так тряслась над своими помидорами, что даже сама не могла к ним прикоснуться, не то что отдать на съедение другим. В конце концов они сгнили, и я долго рыдала.