Я спала, окруженная с двух сторон курами.
* * *
Зима — мое время. Моя погода. Она была такой дикой, та хайлендская зима. Лед скрипел на морозе, а снежные хлопья поначалу не падали, они повисали в воздухе, парили вокруг меня, когда я брела в свою лощину, держа в руках торф. И у моего отражения в темнеющих лужах были заснеженные волосы.
Глядя на них, я подумала: «Все только начинается».
Все и вправду только начиналось. Такие слабые снегопады продолжались недолго. Через пять дней после Хогманая подул ветер. Он сбросил снег с северного хребта и с воем ворвался в мою лощину, сотрясая крышу хижины. Небо стало огромным и стремительным, как над морем. И я удивлялась: как люди могут не замечать зимы, ведь она волшебна? Я никогда не боялась зимней стужи. И я бродила по тем местам, где можно увидеть особенную красоту — полузамерзшую воду или оленей на горных кручах. Они замирали на скалах, моргали от яростного ветра. Я заметила бегущего белого зайца — он мчался так быстро и был такого же цвета, как снег, так что казалось, будто это просто порыв ветра или шквал снежных хлопьев, и только по черным глазам и подушечкам лап можно было понять, что это заяц. «Снежный заяц…» Я никогда не видела таких. После того как он исчезал из виду, я разглядывала его следы. Когда я взбиралась на вершины, меня качало ветром, а когда ложилась на землю, то ловила хлопья снега языком.
Но прошло время, и снега стало меньше. Постепенно мир вокруг наполнялся плеском воды, и горный ручей в моей долине зажурчал громче и сильнее. Я пила из него — не стоя на коленях и не из сложенных лодочкой рук, а ухватившись за скалу и наклонившись. Я улыбалась, я чувствовала вкус прошедшей зимы. Я пила новую весну.
День за днем показывались зеленые ростки. На снегу появлялись проталины и вылезали травы — окопник и пустырник. Я встречала их как старых друзей. Я припадала к ним, думая: «Кому нужны люди? Люди не всегда такие» — я имела в виду мягких, и добрых, и нежных на ощупь. Я собирала травы и сушила. Иногда растирала в порошок или смешивала с солью. Или оставляла расти в земле.
В те дни бурлящей воды ко мне вернулась Гормхул. Она была как дерево на горном пике — очень тонкая и прямая. Я смотрела, как она спускается, и, когда она подошла ближе, я увидела, какая она костлявая и как просвечивают темно-голубые вены у нее под кожей. Несмотря на ее запах, я заволновалась. Она выглядела так, словно была при смерти, и я спросила:
— Ты останешься? Возьмешь пару яиц?
Это правильно — предлагать помощь тому, кто еще беднее, чем ты. Но ей не нужны были яйца, или тепло, или друг. Болезненным писклявым голосом она сказала:
— Белена…
И я дала ее просто так. Я ничего не попросила взамен.
— Гормхул, — сказала я, — если тебе когда-нибудь понадобится еда…
Но она покачала головой. Она улыбнулась, потому что сжимала теперь белену в руке. Кожа у нее была тонкой, как крыло мотылька. Гормхул сказала:
— Ты как жена. Жена! Жена!
И побрела по камням, бормоча себе под нос, как будто полностью утратила разум:
— А я не жена.
Но тогда приходила не только она.
Птицы пели и пели. Они устраивались на ореховом дереве и заводили свои трели или чистили перышки в тающем снеге, и, стирая однажды вечером плащ в ручье, я поняла, как мне не хватало этой музыки. Среди снежных заносов я слышала лишь сову. А весна была рядом, и теперь вокруг пели птицы. Я пела вместе с ними. Я терла плащ и мурлыкала.
И когда я отжимала его, то заметила, что птицы больше не пели.
Я подумала: «Гормхул вернулась». Но нет.
На северных склонах, где все еще лежал снег, я увидела оленя. Совсем неподвижный, он казался камнем. Но его рога были огромными и светлыми, и я заметила его следы, что спускались с вершин. Он стоял и смотрел. Я тоже.
— С тобой больше никого нет? — спросила я.
Судя по всему, он был один. Он тоже выглядел худым после зимы. Его мех был крапчатым, испещренным темными пятнами, которые появляются с возрастом или из-за истощения. Он услышал мой голос и прижал ухо. Я подумала: «Калон прекрасен», потому что никогда не видела живого оленя так близко, и он стоял передо мной — в густой шубе, а изо рта у него вырывались клубы пара и торчала трава. Шкура переливалась сотнями цветов, он смотрел на меня горячим взглядом, а его корона из рогов высоко вздымалась. На некоторое время в мире существовали только он, я и ручей.
Потом он прижал оба уха. Его грудь и передние ноги шевельнулись, и он аккуратно повернулся на снегу. Он поплыл вверх, прочь от меня, обратно в безопасные места, и я спросила:
— Куда ты? Почему уходишь?
Ведь я специально не двигалась и молчала.
— Он увидел меня, я думаю.
Я вздрогнула. Я не слышала, как кто-то прошел рядом по траве. Из-за шумящей воды и качающихся деревьев и из-за моих слов, обращенных к оленю, я не различила его шагов или как хлопает плед по его ногам. Я вернула равновесие, ухватившись за камень.
— Извини, — сказал он, подняв руку. — Я потревожил тебя?
Я покачала головой.
Он ждал. Ждал, пока я отряхивала юбки и переводила дух.
— Вот, — сказал он.
У него в руках была корзина, накрытая тряпкой, и когда я заглянула туда, то увидела мясо — темное и соленое.
— Оленина. У нас осталось больше, чем надо, с Хогманая.
Он улыбнулся, должно быть, выражению моего лица — там было очень много мяса.
— Но лучше мне не показывать этого твоему другу.
Я нахмурилась:
— Другу?
— Ему.
Он кивнул на оленя, который темным силуэтом застыл на фоне неба, все еще глядя на нас, одно ухо вперед, другое назад.
Аласдер Ог Макдоналд. Таково было его полное имя.
— Но у меня есть еще имена, — сказал он. — Красный — из-за волос, а также из-за одной битвы, когда я весь перемазался кровью убитого врага. Я отлично дерусь. Думаю, это у меня получается лучше всего. Внизу, в Арджилле, меня зовут Задира из-за стычки с Кэмпбеллами, которую я устроил, когда был мальчишкой. Мне сломали несколько ребер, но я им тоже переломал кости. Задира… Я всякого наслушался. Щенок. Второй.
Пока он говорил, я направилась к огню. Вечер подошел к середине, январский свет тихо умирал. Аласдер уселся в дверном проеме хижины — наполовину внутри, наполовину снаружи. Куры клевали что-то около него.
— Щенок?
— Мать говорит, что я лучше отзывался на свист, чем на свое имя, когда был маленьким. Говорит, что собака лучше знала гэлик.
Мне понравилось слушать его.
— Наш клан тоже много как называют. Маклейны или люди из Гленко, как правило, но если ты спросишь лоулендеров… — он состроил рожу, — то услышишь имена, в которых зазвучит ненависть. Папистское племя. Гэльское стадо…
Он вдавил пятку в землю.
— Я знаю, — сказала я.
— Наши имена?
— Знаю, какими могут быть имена. У меня их много. Прежде всего я Корраг. Но другими именами меня называли чаще, чем этим. Карга. Ведьма. Дьявольское отродье.
— Сассенах.
— Я не знаю, что это значит.
— Англичанка, — сказал он, улыбаясь, и поймал мой взгляд. — Это значит «англичанка». Ты разве не оттуда?
— Оттуда, — ответила я. — Я из Торнибёрнбэнка. Это деревня, где есть горбатый мостик и вишневое дерево. Рядом с ней была римская стена, а еще там дует такой ветер… Я родилась там. В очень морозную ночь.
В памяти всплыл тот мороз. И другие морозы.
— Но теперь ты здесь, — сказал он.
Я подогрела немного мяса в котелке и положила в него травы. У меня нашлась еще черствая лепешка, я достала ее, и нам пришлось вытаскивать еду из котелка руками.
Я сказала:
— У меня нет тарелок.
Но он не стал ни хмуриться, ни возражать.
— Как твой отец?
Аласдер ел. Он ел, как едят мужчины, — быстро, не поднимая глаз, он доставал мясо лепешкой. Я смотрела, как движутся его руки.
— Он в порядке. У него в голове бушует пламя, мне кажется, — но больше от Хогманая, чем от раны. Он все так же вспыльчив.