III
Листья, приложенные к голым ногам, натертым в долгих странствиях, хорошо их лечат.
О большой ольхе
Вы вернулись? Вернулись, но есть ли у вас новые сведения об Аппине? О тех, кто скрылся там? Вы мельком упомянули об этом, когда уходили, поэтому в потемках я могла думать лишь одно: «Кто из них сейчас в Аппине? Кто добрался туда? Кто спасся?» Я почти не спала. Меня терзали тысячи видений о том, что могло случиться с той кровавой ночи до сего дня. Я знаю, что бураны и горные тропы стали для них тяжелейшей преградой. Что они забрали больше жизней, чем мушкеты.
У вас есть имена?
Пожалуйста, постарайтесь их узнать. Вы постараетесь? И если услышите от кого-то имена людей, что всё еще живы, назовете их мне? Каждую ночь и каждое утро я думаю: «Дай им спастись, дай излечиться». Но больше всего я думаю об Аласдере.
Я вижу, все еще идет снег. Он падает даже гуще?
А вдруг это никогда не прекратится? Снег будет идти и идти, пока не завалит нас так, что мы не сможем шелохнуться и замерзнем, и на этом все кончится. Выживут только такие, как я, — любящие холод или, по крайней мере, не чувствующие его. И мы будем прозябать в снежных пещерах, у нас будет голубая кожа и черные глаза. Возможно.
Но это мне просто странный сон приснился. Я не хочу быть такой. «Весна всегда приходит» — вот что говорила Кора, которая никогда не любила снег. Она гораздо больше любила теплую погоду. Зеленые побеги.
Весна всегда приходит. Да.
Но я не увижу ее. Я слышала, как носили дрова, слышала даже сквозь метель. Должно быть, город ждет оттепели. Когда все растает, меня вытащат отсюда и сожгут на этих дровах. Стало быть, снегопад на моей стороне. Плохая погода — моя погода. А когда вновь запоют птицы и проклюнутся почки, меня уже не будет.
Только пепел. И обгорелый черный череп.
Слезливый разговор. Но я думаю, что могу позволить себе немножко жалости к себе. Меня сожгут… Я не сожгла ни одно живое существо, никогда бы так не поступила — какие бы преступления оно ни совершило. Никогда.
Как могут живые существа сжигать других живых существ? Как можно быть таким бесчувственным, чтобы сказать: «Сожгите ее», а потом повернуться и уйти, не дожидаясь, когда парик пропитается запахом гари? Я никогда этого не понимала.
Но я не такая, как большинство людей.
Та зима. Та длинная, освещенная синим зима, которую мы выдержали вместе. Кобыла разбивала наст копытами. Она с хрустом мчалась по замерзшим полям и лесам, и я очень испугалась, когда какая-то ветка уронила свое бремя на ее спину. Кобыла заржала, отряхнулась. Я свалилась в сугроб, но моя верная подруга вернулась и обнюхала все вокруг меня. Кажется, она извинялась, потому что уши были направлены вперед. Она всегда выставляла уши вперед, когда хотела что-то мне сообщить.
Я лизала сосульки. Я видела жуткие, залитые лунным светом ночи. Иногда небо было таким ясным, что я укрывала лошадиную спину плащом, ведь кобыла мерзла сильнее, чем я. Она родилась летом, много лет назад.
Мы ехали по старым разбойничьим долинам.
Пили из рвов у замков.
Мы передвигались в основном ночью, потому что это самое спокойное время. Я шепнула кобыле на ухо: «На северо-запад», и мы двинулись вперед под звездами. Осторожно пробирались по лесу, затаив дыхание, — мало ли кто может скрываться в чаще. Но мы и скакали галопом тоже — по широким пустошам, по заснеженным долам, а то и под голыми деревьями. Ей это нравилось. Ведь раньше, когда ее запирали и лупили, она не скакала вот так. Кобыла закладывала уши назад, когда быстро неслась. Я чувствовала ее силу, слышала дыхание, и, если мы переходили на шаг, у нее морда была в пене этой бешеной скачки. Она продувала ноздри и чесалась головой о ноги, а я говорила «отлично» или «умница».
Я едва не потеряла ее из-за этого.
Не из-за соплей — из-за скачки.
Рядом с замком Эрмитаж, где королева Мария задрала свои юбки перед графом Ботвеллом, лошадь провалилась в трясину. Прежде болота были покрыты крепкой ледяной коркой, мы неслись по ним во весь опор, но эта топь не замерзла, и мы сломя голову влетели прямо в нее. Я соскользнула с кобылы и вскарабкалась на какие-то камни, но она, тяжелая, застряла. Я взвыла. Ее ноги и нижняя часть туловища погрузились в грязь. Я вцепилась в ее гриву и потянула, моля:
— Прошу, не умирай здесь!
Она тихо заржала.
— Поднимайся! Двигайся вверх!
Она вращала карими глазами, бешено раздувая ноздри. И погружалась глубже.
— Пожалуйста! Не умирай!..
И она не умерла. Я спустилась к ней. Бормотала нежные слова, пока она не успокоилась. И тогда я положила немного мяты на камень перед ее мордой. Она учуяла траву и попыталась достать губами. Тогда я встала позади нее с чертополохом в руке и, взревев, ударила кобылу с такой силой, что отбила себе руку и сорвала голос, и она была так напугана ударом и криком, что рванулась вверх и высвободилась.
Она нашла мяту и зачавкала ею. Потрясла гривой.
В течение только краткого мига я была жестока к ней.
После этого я обняла ее за шею, измазанную в болотной жиже. Сказала себе: «Не люби ее». Но мне нравилось, как она шарила губами по моим волосам и оставляла в них слюни, и я была несказанно рада, что она не погибла в этом болоте. Сомневаюсь, что сердцу можно приказывать в подобных делах.
Она была серой сверху и грязно-черной снизу. И очень странно выглядела — половина лошади плывет в темноте.
Мы двигались в основном в сумерках. Кора называла это время «ни то ни сё» — когда не день и не ночь, когда мир пробуждается или отходит ко сну, когда свет обманчив для глаз. «Что это? Кто-то шевелится?» Но там никто не шевелится. Рассвет и сумерки всегда пронизаны мягким светом. Тени в это время так зыбки, что казалось, мы с кобылой разрываем их, а они срастаются вновь позади нас.
Кора всегда говорила: «В это время завеса тоньше». То есть в сумерках тоньше грань между нашим миром и иным — миром волшебства. Она шептала: «Можно руку протянуть и дотронуться до него…» Я никогда не чувствовала этого, будучи маленькой. Но теперь, сидя на кобыле, ощутила. Скача по раскисшей земле, когда небеса темнели, а птицы устремлялись к гнездам, я чувствовала это. «Я не одна. Меня видят», — думала я на рассвете.
Что вы смотрите на меня как на сумасшедшую? Я же не богохульствую. Всего лишь хочу сказать, что это мое любимое время.
И какую же я видела красоту! Закаты и рассветы. Мы встречали их в самых диковинных местах, но ночлег наш был жалок и неудобен. Мы спали на камнях, в сараях и на островах. В пустой барсучьей норе, после чего я несколько дней пахла мускусом. Однажды, ночуя на дереве, я почувствовала, что рядом Кора.
«Ты здесь? Ты со мной сегодня ночью?»
«Я с тобой всегда».
Или мне просто приснилось, что она так сказала.
Мы спали даже в церкви, пустой и разрушенной. На месте крыши у неё были заросли плюща, а в купели свил гнездо голубь. Наши волосы свисали сосульками после трехдневного дождя, так что, найдя заброшенную церковь, мы дружно решили: «Да, привал будет здесь». Я отдыхала лежа на скамье, дотрагивалась до старых книг, и смотрела в деревянное лицо распятого Иисуса, и думала о том, какое спокойное у Него лицо. Кроткое, хотя столько совсем не кротких дел было совершено во имя Его.
Там было уютно, сухо, покойно. Около алтаря кобыла выпустила газы, но это естественно, и я не думаю, что церковь была против. Мы нашли здесь благодатный приют. Приют и любовь — вот основы веры. Что-то подобное говорил мистер Пеппер.
Что за церковь? Что за поселение?
Я не знаю. Есть много разных церквей. Я знаю, что король Вильгельм чтит одну веру и ненавидит другую, а Якоб — тоже человек веры, ненавидящий ту, к которой он не принадлежит. Но не одинаковы ли они в своей ненависти?