Там есть и тот, кого я называла про себя Сливой. Я думаю, именно сердце и убило его в конце концов, потому что его сердце было очень усталым еще в те дни, когда я знала его, а ведь после того прошло несколько лет. Меня терпеливо ждет мальчик; однажды я наткнулась на него, припавшего к земле, трясущегося в страхе от собачьего лая. Как и наш поросенок с бархатистым пятачком. Я не хотела убивать поросенка, но сделала это, и теперь он ждет меня, будто и не собирался умирать. Он ждет, хлопая ушами.
И моя кобыла. Моя крапчатая кобыла с широким крупом, которую я любила, любила, любила. Я вижу, как она смотрит на меня, и думаю: «Я люблю свою крапчатую кобылу».
И они, конечно. Макдоналды из Гленко — те из них, кого я не смогла спасти. Шотландцы, что были живы еще совсем недавно, стоят у черты с запечатанными ранами от клинков и пуль. Они произнесут мое имя, когда я перейду черту и окажусь рядом с ними — не «ведьма», не «сассенах».
Эти существа, которых я любила, мертвы теперь. Их тела едят черви — но их души свободны в другом, воздушном мире. «Иной мир, — так Кора называла его, — место, куда все мы однажды отправимся. Наша смерть — это дверь, сквозь которую мы должны пройти». И я решила с ее слов, что это нечто доброе. Спокойное и доброе. Просто продолжение жизни.
Но я была не права насчет спокойствия. Я ошибалась, считая, что это всегда происходит одинаково. Я была ребенком и мыслила как ребенок, и мне казалось, что любая смерть выглядит так: ложишься, закрываешь глаза и испускаешь дух. Я представляла, как ветер подхватывает этот дух и уносит его. Но нет. Только когда я убила поросенка и он пронзительно завизжал, я подумала: «Смерть может принести боль. Она может быть кровавой и горькой». Тогда я получила ужасный урок. После этого стала мудрее. Кора сказала, что мои серые глаза помрачнели.
Смерть может принести боль? Да.
И я видела больше жестоких смертей, чем мирных. Например, когда с дерева упало гнездо и кошки растерзали маленькие пернатые жизни, что копошились в нем. В Хексеме человека заковали в колодки и закидали его камнями, а за что? В общем, за малость. Еще была вдова Финтон, я не знаю, как она умерла, но соседи только через неделю поняли, что ее больше нет, — нашли по запаху.
Дверь, через которую мы должны пройти? В это я верю. Верю, потому что видела души, которые поднимаются и уходят. Но не все смерти мирные. Счастливы те, кому довелось умереть такой смертью.
Нам такие не достаются.
Почему мы — те, кого зовут колдуньями, — должны умирать спокойно? Если говорят, что мы поклоняемся дьяволу и пожираем мертвых младенцев? Если мы воруем молоко? Конец колдуньи не может быть легким. Моей бабушке достался дакинг-стул.[5] Весь город смотрел, как она пускала пузыри, словно дырявая лодка, а потом пошла ко дну. Я, когда была ребенком, на болотах среди лягушек и качающихся тростников представляла себе, что она чувствовала. Я наклонялась, пока мой нос не оказывался в воде и я не утрачивала способность дышать, и думала: «Разве эта смерть была легкой? Разве в ней не было боли?» Я сомневалась. Я кашляла, отплевываясь тиной. Кора сгребла меня в охапку и, осыпая бранью, выдрала лягушачью икру из моих волос.
Еще смерть повешенных. Так умирали болотники. Я видела — человеку связывали руки, а на голову надевали петлю, как корону, которая слишком велика. И болотник стоял, будто король, перед свистящей и вопящей толпой. Потом раздавался «бах». Может быть, иногда повешенный умирает быстро, но я смотрела, как дергаются пятки, и думала: «Как печально. Какая непомерная печаль живет в мире».
А прокалывание?![6] Страшное слово.
Такой жребий уготован именно нам — «ведьмам» и «шлюхам». Я всю свою жизнь боялась прокалывателей, как и Кора. Она содрогалась, когда говорила о них. Она как будто становилась меньше, съеживалась от страха. «Есть участок на теле ведьмы, из которого не льется кровь, — шептала она, — об этом твердят попы. И прокалыватели тычут в таких, как мы, металлическими спицами, пытаясь найти это место…» Я спрашивала: «А они большие, эти спицы?» И она разводила руками на манер рыбака, рассказывающего байки.
«Дверь, — сказала Кора, — сквозь которую мы должны пройти».
Да.
Но почему именно так? Почему через такую боль? Я хочу, чтобы можно было найти горную вершину и там, среди облаков и прозрачного воздуха, закрыть глаза и погрузиться в глубокий сон. Я хочу, чтобы смерть подобных мне была именно такой. Никаких веревок и спиц. Только ветер и знание того, что те, кого ты любишь, в безопасности, будут вспоминать тебя с нежностью, и так должно быть для всех нас.
Вот такой смерти я бы желала.
Но я не могу выбирать. Все уже решено за меня. Выбрано, как фрукт, что хозяйка приносит с рынка.
Почему огонь?
Я спросила об этом у тюремщика. Спросила у человека, который пришел осмотреть мои раны и перевязать их. Спросила у того, кого звали Стайр, — он всегда ненавидел «ведьм». Я спросила: «Почему огонь? Почему? Пожалуйста, только не огонь…» А Стайр некоторое время смотрел на меня сквозь решетку. Я упала перед ним на колени, я пресмыкалась, я умоляла. Но он поковырялся в зубах, медленно повернулся и вышел из комнаты со словами: «Я думаю, огонь будет очень кстати. Такая холодная погода… Это согреет город, тебе так не кажется?»
Я трясла решетку. Я грохотала железными запястьями о прутья и пинала ведро. Я кричала: «Только не огонь! Только не так!» и «Вернись! Вернись! Вернись!»
Я трясла и трясла решетку. Я слышала эхо своих слов и топот его ног, замирающий вдали.
Так что это будет огонь. Там, на улице, уже собирают дрова. Я слышу, как их волокут по снегу, как заколачивают гвозди. А здесь, в клетке, я смотрю на свою кожу. Я разглядываю все шрамы и веснушки. Чувствую свои кости и мну кожу на коленях так, что кости под ней щелкают и ходят туда-сюда. Слежу, как реки вен бегут по плечам и кистям. Дотрагиваюсь до самых нежных мест — на ногах и животе. До розовой складчатой кожи между пальцами ног.
Иной мир. Там, где они ждут.
Я люблю их — Кору и Сливу.
Но не хочу пока к ним. Не сейчас и не так.
* * *
Я дрожу этой ночью. Боюсь.
Этой ночью я дышу слишком часто. И хожу взад-вперед, взад-вперед. Вожу кулаком по решетке, так что костяшки болят и кровоточат, но эта боль говорит: «Ты жива», говорит, что по моим венам все еще струится кровь и тело работает как должно. Я бормочу под нос, и дыхание белыми облачками вырывается наружу, а когда я сижу, прижав колени к подбородку, то крепко держу ладонями ступни и цепенею, как задумавшийся ребенок. Я внушаю себе: «Тише», пытаюсь успокоиться, но ничего не получается. Прижимаюсь зажмуренными глазами к коленкам и думаю, что меня ждет мать, и кобыла, и горцы. «Ведь будет здорово увидеть их вновь! Так что успокойся!» — шепчу я, поглаживая себя.
Я боялась так сильно, что меня вырвало. Из-за этого я разрыдалась. Смотрела на испачканные руки, на перемазанные волосы и одежду, а когда тюремщик увидел, он обругал меня, добавив: «Ясное дело, отрыжка дьявола. Жалкая нечисть…» Как будто сам он из высшего света и чист как агнец. Я постаралась привести себя в порядок. Силилась взять себя в руки — но была так напугана той ночью. Я плакала и крепко обнимала сама себя, и меня снова рвало.
Больше всего я боюсь боли. Это ведь очень больно? Это, без сомнения, самая сильная боль из всех известных, и это медленная смерть, правда? И такая одинокая. Огонь… Одна только мысль о нем заставляет обхватывать себя руками и выть. Эхо вторит моему вою. Я слышу эхо и думаю: «Несчастное, несчастное создание, производящее этот звук», потому что это безнадежный, умирающий звук. Это вой избитого, искалеченного существа, для которого не осталось ни надежды, ни света. Ни друга.