— Да, видимо, вы ей мешали, видимо, в тот день у нее тоже было свидание.
— С кем? С Петей?
— И с Петей и, наверное, с убийцей. А вы в ту среду так со своим другом и не покончили? — никак я не мог свернуть с этого пункта.
— У него там какой-то грузин все путался под ногами, все жаловался: «Вторые сутки в Москве, а по полдня сплю». Да это все ерунда, главное — другое. Главное, что я опоздала на последнюю электричку и проторчала всю ночь на Казанском.
— То есть как? Вы же ушли от художника в десять?
— Да, но я не сразу поехала на вокзал.
— А куда же вы поехали?
— Это не имеет значения. Ночь я провела на Казанском.
— Почему вы об этом никому не сказали?
— Кто б мне поверил? Я торчала на вокзале, а в это время убили Марусю.
— Вы полагаете, ее убили ночью?
— Я так думала.
— Сейчас уже не думаете?
— Не знаю. Просто меня поразило исчезновение билетов. Может быть, Петя все-таки виделся с сестрой? Но зачем-то скрывает? Неужели он… Вы у него о билетах не спрашивали?
— Спрашивал, все пока неопределенно.
— А тогда я была уверена, что Маруся пропала ночью. Во-первых, она на речке сидела до последнего, чуть не до темноты. А вечером дачников из Москвы наезжает, везде народ, дети играют. И потом: все в доме было так, будто она как обычно с пляжа пришла. Все пляжные вещи на месте… одеяло в моей комнате, сумка в прихожей, полотенце и мой купальник на веревке на кухне, термос в шкафчике и ключ в столе. Только окно открыто и свет на кухне. Этот свет меня и напугал…
— Что вы сказали Павлу Матвеевичу по телефону?
— Что Маруся пропала ночью. Он закричал: «Как это могло случиться?» Я говорю: «Мне надо тебе рассказать что-то очень важное. Только тебе! Ты можешь приехать без мамы?» Он спросил: «Да что такое?» Я думала рассказать ему о своих похождениях.
— Он ведь не знал о вас с Дмитрием Алексеевичем?
— Да вы что! Он бы меня убил. Или его. Не знаю.
— И все же вы собирались рискнуть?
— Да, я прямо по телефону начала, настолько обезумела: «Папа, ты должен знать…» Он крикнул: «Замолчи! Никому ничего не рассказывай, поняла? Ничего не предпринимай без меня. Я приеду». А телефонистка говорит: «Сходите в милицию. Может, им уже что-то известно». Я побежала, там сразу стали всякие вопросы задавать: когда и где… А я ждала папу. Я сказала то, что потом повторила на следствии: спала, ничего не слышала… и примерное время — с одиннадцати ночи до семи утра.
— И как же вы не поговорили с отцом!
— Не вышло. Я подбежала к ним, а мама закричала на меня и стала падать. Я ее убила.
— Анюта, — поспешно заговорил я, — перед похоронами, в пятницу и субботу, вы все были в Москве? Я имею в виду вас, вашего отца, Дмитрия Алексеевича и Бориса. Никуда поодиночке надолго не отлучались?
— Кажется, нет. В пятницу мы ездили по всяким учреждениям, что-то там оформляли… в общем, меня не оставляли одну, я только помню себя на заднем сиденье машины, а больше ничего. Да, на ночь папа дал мне снотворное и сказал: «После похорон ты мне все расскажешь о Марусе. А пока никому ни слова».
— Именно о Марусе? Не о вас самой, а о Марусе?
— Он так выразился. Наверное, про ее исчезновение, да?
— Так об этом все знали. Почему «ни слова»?
— Не знаю. Он и когда в погребе сидел… а мы с Дмитрием Алексеевичем просто окаменели, он все повторял: «Только никому не говори». Эти слова у меня в голове звенят. А потом мы папу в больницу привезли, где он хирургом работал, его увели наверх. Я сидела в вестибюле, Дмитрий Алексеевич пошел узнавать. Вернулся и говорит: «Пока неизвестно. Может, обойдется. Я еду в Отраду, в милицию. Мы должны все о нас с тобой рассказать, понимаешь?» А я говорю: «Сначала я все папе расскажу. Он велел молчать». Он сказал: «С Павлом ты, наверное, не скоро сможешь поговорить». Я ответила, что дождусь. Так до сих пор и жду. А Дмитрий Алексеевич меня не выдал, пожалел. Вы говорите: Митя меня любит. Не любит, а жалеет. Он очень добрый, вообще с ним было легко и радостно.
— Ну нет, это не жалость, а самая настоящая страсть. Он как будто ею и живет, я же чувствую. Пусть он человек легкий и радостный, но вы его задели сильно, и никаким цинизмом он не прикроется.
— Я ничего такого не замечаю. Вы, должно быть, более компетентны в страстях. И давайте переменим тему.
— Анюта, вы три раза в ту неделю видели погреб: во вторник хотели там прибраться, в четверг, осматривая дом, и в понедельник, когда там находился Павел Матвеевич. И в погребе ничего не изменилось?
— Ничего.
— А как вы осматривали… перебирали вещи, да?
— Там перебирать нечего, все на виду. А почему вы спрашиваете?
— Да просто интересно, с какой стати Павел Матвеевич оказался именно в погребе?
Но ведь он… — Анюта помолчала. — Он ведь с ума сошел. Дмитрий Алексеевич его позвал, а он сказал про какие-то лилии, что их закопали… Что за лилии?.. Мама их так любила…
— Любила? У вас они росли в саду?
— Да, за домом.
— За домом… Из светелки были видны?
— Может быть… там кусты кругом. В общем, они росли на полянке, где стол стоит.
— А сейчас?
— Нет. Я ничем не занимаюсь. Все равно.
— Но вы помните точное место, где они росли?
— Конечно… Анюта вдруг обеими руками схватилась за мою здоровую руку. — Вы думаете… вы хотите сказать, там Маруся… что ее кто-то закопал?
— Да нет… не знаю, — я и сам был ошеломлен. — Ведь сад осматривали?
— Весь осматривали, с собакой… Ведь если копать могилу, ведь заметно? Иван Арсеньевич!
— Анюта, погодите! — у меня мелькнула безумная идея. — Сегодня я не могу отлучиться из больницы, после обеда хирург из района приезжает смотреть снимки моей руки… — хирурга мы и вправду ждали, но я мог бы ускользнуть после его визита. Однако моя идея собрать их всех четверых на лужайке, где когда-то росли лилии, не могла осуществиться сегодня: надо было еще поймать Бориса и Вертера. — Сегодня не могу, а завтра мы проверим. Вот что, поезжайте в Москву прямо отсюда, переночуйте там. У вас есть с собой деньги?
— Я останусь. Я Марусю не боюсь.
— Зато я за вас… впрочем, как знаете. Я приду к вам в семь часов вечера завтра.
— Буду ждать.
Мы вышли из беседки и пошли в высокой пестрой траве, в ромашках и венериных башмачках. Анюта впереди. На ее волосы, на пышный блестящий узел, лежавший низко на шее, вдруг села бабочка — как драгоценное украшение, — прозрачные узорные крылья задрожали, вспыхивая на солнце. Я засмотрелся и заговорил задумчиво:
— Как бы мне хотелось увидеть тот портрет Дмитрия Алексеевича. Я представляю вас в голубом, а Марусю в красном…
— Да! — Анюта обернулась, бабочка вспорхнула. — Именно так. Я в бледно-голубом длинном балахоне из кисеи, а Маруся в пунцовой шали с кистями.
— И обязательно драгоценности, — продолжал я. — На вас, например, серебряный обруч с жемчугом и волосы распущены. А у Маруси на левой руке тяжелый золотой браслет. Нравится?
— У нас драгоценностей никогда не было, даже у мамы. Мы жили в обрез.
— Неужели Маруся вообще украшений не носила, хоть дешевых? Девочки любят всякую мишуру.
— Ей не нужно было. Она сама была драгоценность.
…Дверь в палату оказалась чуть приоткрытой, сантиметра на два. Я остановился: да, все слышно. С некоторых пор — даже не знаю когда, на днях — меня временами охватывало странное ощущение. Опасности? Да нет, слишком сильно сказано… чье-то невидимое, осторожное внимание — так, словно тень в окне, шорох в траве, след на песке.
Однако мои инструкции выполнялись четко: Василий Васильевич жаловался, что я ничего не рассказываю, «развел секреты, а ведь черт-те что творится, но непонятно». Стоическое молчание моих помощников на допросах компенсировалось полнощными беседами: бухгалтерский опыт и восемнадцатилетний задор.
— Дмитрий Алексеевич, — сказал я, входя, — прошу прощения за давешнюю сцену. Хотел спровоцировать Анюту на откровенность — и перестарался.