— Вас, а значит, и нас тоже спасли трудовые добродетели. «Владыкой мира будет труд!» — это ведь в ваше время провозглашено…
— Ну вот, а вы говорите…
— Я говорю, что вы на пути к выздоровлению. Социализм — лишь первый робкий шажок. Внешние и внутренние силы пытаются столкнуть вас с этого пути, извратить понятия трудовластия, народовластия, добровластия.
— Не столкнут? — осторожно спросил я. Как-никак это была попытка заглянуть в будущее.
— Не столкнут. Потому что вы будете сверять дорогу не только с умозрительным будущим, но и с реальным прошлым. Человек — продукт прошлого, всего прошлого, насчитывающего многие десятки тысячелетий, и вы угадаете единственно правильную дорогу между прошлым и будущим.
— Но как это можно, оглядываясь на прошлое, угадать будущее?
— Зная ошибки прошлого, можно сделать так, чтобы они не повторились. Что возвысило, к примеру, рабовладельческий Рим? Концентрация материальных средств, концентрация власти. Но это же его и погубило.
— Рим разрушили готы…
Он поморщился. Так, по крайней мере, мне показалось. То сидел неподвижный, с каменным выражением лица, а то по нему промелькнула какая-то тень. Мне даже показалось, что он чем-то обеспокоился. Огляделся. Ничто не изменилось в сквере, никто на нас не обращал внимания.
— Так вы себе внушили, — быстрее заговорил он. — Готы завоевали то, что потеряло способность даже защищаться. Рабство унизило труд. Сколько нужно рабов для благоденствия? Чем больше, тем лучше? Но множащийся порок лишь приближает гибель. Новые тысячи рабов не умножали богатства, потому что производительность труда рабов не могла не падать. Человек в рабстве не вырабатывал и ничтожной доли того, что он делал, будучи свободным. Труд — привилегия раба — становился презираемым. Даже труд так называемых свободных крестьян считался недостойным гражданина Римской империи. В то время проституция, извините, и та считалась более достойным занятием, нежели землепашество. Рабовладельческий Рим должен был погибнуть, и он погиб. Но ваша Средиземноморская цивилизация почему-то не сделала вывода из этой исторической ошибки. Спустя несколько веков о Римской империи начали говорить как об образце, как о культурном расцвете. Вдруг было открыто высокое искусство, будто бы созданное в то время. В вашей цивилизации обнаружились силы, заинтересованные в реабилитации рабовладельчества. Не любопытно ли, что эта реанимация нравов рабовладения совпала с периодом зарождения основ капитализма, очень скоро проявившего себя как неорабство. Человек отчуждается от результатов труда, труд превращается в нечто необязательное для человека, даже презираемое, чести удостаивается не производитель, а потребитель. Ваше искусство переполнилось восхвалением жизни тунеядцев и бездельников, веселая, бездеятельная жизнь становится эталоном благоденствия, образцом для подражания. Тратятся огромные средства на организацию досуга, на развлечения. Радость отрывается от деяния, от созидания, удовольствие превращается в биологический акт, не более того. В этих условиях человеку, виду гомо сапиенсов, остается два выхода — или выродиться и биологически погибнуть, или же в корне изменить общественный строй…
— Так мы и меняем, — не выдержал я его длинного монолога. — На смену капитализму приходит социализм.
И вот тут до меня дошло: если он мой потомок и если знает прошлое, то ведь, пожалуй, знает и свое генеалогическое древо, и на том древе должно быть ясно обозначено, кто мать моих детей. Все эти заумные общественно значимые рассуждения сразу потускнели перед возможностью теперь же узнать, кто для меня Ануш: случайная радость и боль или друг на всю жизнь?
Задохнувшись от такой возможности, я закатил глаза к синему небу, испятнанному белыми пухлыми тучками.
— Если вы такой откровенный, ответьте мне на один личный вопрос.
Я боялся посмотреть на моего собеседника, боялся увидеть насмешку в его глазах. Ведь фантасты нам все уши прожужжали, что пришельцам из будущего запрещено вмешиваться в прошлое, что будто бы такое вмешательство приводит к катаклизмам. А с другой стороны, он столько наговорил мне, что еще одна маленькая личная информация ничего уж не изменит.
Птицы щебетали над головой, неподалеку шумели троллейбусы. А он молчал.
— Можете ответить?
Снова молчание.
Не меняя позы, я скосил глаза и не увидел никого. Скамейка была пуста. И вообще во всем сквере не было ни одной живой души. Я вскочил, огляделся — никого. Неужели опять наваждение? А я было успокоился, решил, что это его, моего потомка, проделки с голосами. Пришел и нашептывает мне, чтобы я, так сказать, вник в проблему, понял глубинную связь времен. Если же его нет и не было, моего потомка, то не миновать мне визита к психиатру…
И тут я увидел Алазяна. Он вышел из кустов, что росли как раз напротив, опасливо озираясь, направился ко мне. Я насторожился: подумалось вдруг, что между Алазяном и этим пришельцем из будущего есть что-то общее. Недаром же они толкуют мне чуть ли не одно и то же. Или Алазяну, как и мне, нашептывается то же самое? Ему как энтузиасту идеи, мне как живому экспонату, подтверждающему идею?
— Куда он исчез?
— Кто?
— Тот, что с вами сидел.
— Точно? Вы видели? — обрадовался я.
— Слева вы и справа вы. В глазах начало двоиться? С чего бы?
— С обеда, — весело подсказал я.
— Никогда не бывало. Да я и не пил почти. Так, для приличия, гость же за столом.
— Вы из приличия передо мной, я из приличия перед вами. Вот нам обоим и чудится.
Он молчал, искоса поглядывая на меня, я молчал, искоса поглядывая на него, и оба мы, вероятно, думали об одном и том же: привиделся нам этот третий или был на самом деле?
— Так что же вы решили? — наконец спросил он,
Я не ответил. Сидел и думал об Ануш, которая, теперь-то было ясно, совсем не случайно пришла под мои окна там, в Москве. И еще я думал о той странной надписи на камне, обнаруженной тоже, вероятно, не случайно. Когда много случайностей, это же верный признак закономерности. Нет, нельзя мне уезжать, нельзя прерывать эту цепь радостных для меня случайностей. И тут еще я вспомнил прочитанную легенду, в которой говорилось о драгоценных камнях. Как в надписи, найденной сегодня. Но в легенде речь шла не о драгоценностях, а о камнях Родины, что дороже всяких драгоценностей. «Когда снова встретитесь, владейте», — вспомнил я и замер от внезапной мысли: может, это как раз для нас сказано, для меня и для Ануш. Это ведь мы нашли надпись. Может быть, это и есть тот самый город из легенды? И нам в нем жить и работать? Владеть?!
Теперь мысль об отъезде показалась мне прямо-таки чудовищной. Я решил завтра же отправиться к Ануш, работать вместе с нею на раскопках. И пусть она вечерами рассказывает мне об удивительном древнем городе Мецаморе, о современной Армении. Я имею право интересоваться всем этим, это, можно сказать, мое личное право. Вдруг и на самом деле в эту каменистую землю уходит корнями мое генеалогическое древо?!
И еще я вспомнил продолжение тех злополучных стихов:
Нет, рабу я не буду рада…
Дальше шло так:
Я лишь друга пустить могу!
Конечно же, друга, только друга, кого еще допускают к сердцу в наше время?!
Я обрадовался так, что Алазян по моему лицу сразу все понял.
— Так вы остаетесь? — спросил он.
Я повернулся к нему и с неожиданной для самого себя горячностью попросил:
— Пожалуйста, расскажите мне о Мецаморе.
Эрл Стенли Гарднер
Мейсон рискует
Повесть
— Проходите, мистер Картрайт. — Делла Стрит открыла дверь. Высокий, широкоплечий мужчина кивнул и прошел в кабинет. — Вы Перри Мейсон? — спросил он. — Адвокат?