– Чем вам не угодила эта картинка? – спросила Казароза.
– Стихами. Чистейшей воды гомаранизм, причем правого толка.
– Неправда! Левого! – услышав, крикнула Ида Лазаревна.
– Оставь, Идочка, все равно ему ничего не докажешь, – попытался урезонить ее Варанкин.
Их недолгий роман закончился с появлением Свечникова. На него она обрушила свой миссионерский пыл, который, как уверял Сикорский, у Иды Лазаревны неизменно перетекал в нечто большее. Ее тянуло к неофитам, как зрелых матрон тянет к мальчикам.
– По уставу клуба, – указал ей Свечников, – любая наглядная агитация утверждается большинством голосов членов правления. Этот плакат в должном порядке утвержден не был. Вы пользуетесь нехваткой календарей, чтобы протолкнуть в массы свою групповую идеологию.
– Вот как! Идеологию всечеловечества ты называешь групповой? – вспыхнула Ида Лазаревна.
Свечников промолчал.
– У вас роман с этой рыженькой? – спросила Казароза.
– С чего вы взяли?
– Вижу. Так сердятся только на своих мужчин. Не дразните ее, в ней есть что-то кошачье. Кошка – опасный зверь.
– Не люблю кошек.
– И котят не любите?
– Котята еще туда-сюда.
– А я девочкой поступала в пансион, и меня спросили, кем я хочу стать, когда вырасту. Другие девочки говорили, что хотят быть хорошими матерями и женами, преподавать в гимназии или поступить в армию сестрами милосердия, но мама велела на все вопросы отвечать честно. Ну, я честно и ответила: хочу стать котенком. А ведь мне уже восемь лет было, дуре!
Она притихла, слушая, как Сикорский объявляет первый номер концерта:
– Отрывок из поэмы Хребтовского «Год, который запомнят». Исполняет Тамара Бусыгина.
Толстая стриженая девушка села к роялю и речитативом, под бурные грязные аккорды, от которых шевелились приколотые к занавесу бумажные звезды, продекламировала:
В протекших веках есть жгучие даты,
Их не выгрызет тлен.
Средь никчемных годов, как солдаты,
Зажаты они в серый плен.
Средь скучных десятилетий,
Прошуршавших нудной тесьмой,
Отметят наши дети
Год тысяча восемьсот восемьдесят седьмой.
Вместе с девятьсот семнадцатым
и восемьсот семьдесят первым
Пусть щиплет он ваши нервы!
Карлуша, сидевший слева от Казарозы, шепнул ей:
– Думаю, вы не в курсе. В восемьсот семьдесят первом году была Парижская Коммуна.
Декламаторша энергично заработала правой педалью, рояль загудел, обещая близость финала. Наконец, предваренный двойным глиссандо, он обрушился в зал:
Запомните ж, вот,
Хмуролобые умники и смешливые франты,
В этот год
В мир был брошен язык эсперанто!
Казароза тихонько засмеялась.
– Вам это смешно? – спросил Свечников.
– Нет, просто исполняю роль смешливой франтихи.
Он слышал слабый запах ее волос, видел проколотую, но без сережки, мочку маленького уха. Серьги продала, наверное, или поменяла на продукты. Представил ее с миской мучной заварухи, с пайковой осьмушкой в детских пальчиках. Нежность кошачьей лапкой трогала сердце. Сидели рядом, плечо деревенело, касаясь плечика ее жакетки.
– Там, сзади, – шепнула она, – сидит один человек. Где-то я его раньше встречала.
Он обернулся и увидел, что в предпоследнем ряду нагло расселся Даневич. Рядом с ним – Попов, тоже студент, главный из трех городских непистов, недавно объединившихся с идистами. Это-то и мешало окончательно размежеваться с гомаранистами. В борьбе с Даневичем и Поповым группа Варанкина выступала как союзник, разрыв с ней был тактически преждевременным.
Он хотел выставить этих раскольников из зала, но не успел – сосед передал записку от Сикорского: «Следующим номером Казароза. Пусть приготовится».
Вдвоем выбрались в проход у окон, Свечников чертыхнулся, зацепив ногой электрический провод на полу. От розетки в конце зала он тянулся к пирамиде из трех стульев возле второго окна. На сиденье верхнего из них Варанкин устанавливал «волшебный фонарь».
– Световой эффект, – пояснил он Казарозе, заряжая пластину. – Цвет подобран с учетом вашего псевдонима.
– Бабилоно, Бабилоно, – тихо сказала она.
– Алта диа доно, – с той же интонацией продолжил Варанкин.
На сцене маршировали, скакали верхом на палочках, кружились, приседали, замысловато подпрыгивали две девочки и два мальчика из школы-коммуны «Муравейник», питомцы Иды Лазаревны. Мальчики, судя по надписям на пришитых к их спинам бумажках, изображали немца и англичанина, девочки – русскую и француженку. Нации помельче символизировались бумажками без хозяев. Нанизанные на нитку, как елочная гирлянда из флажков, они висели от одного края сцены до другого.
Дети двигались легко, ноги у них оставались свободны, но выше пояса все четверо, как пробки от шампанского, были заключены в проволочные клетки-каркасы. Под провоцирующий гром рояля они радостно бросались навстречу друг другу, чтобы заключить друг друга в объятия, с надеждой простирали вперед продетые сквозь железную паутину руки и отступали в безмерном отчаянии. Неодолимы казались плетенные из проволоки стены их темниц. Сойтись телом к телу им было не дано, пока не явился еще один мальчик с деревянной саблей, на клинке которой зеленело магическое слово esperanto, и не порубил в капусту их переносные домзаки. В программе вечера всё это значилось как пантомима «Долой языковые барьеры!».
– Как странно, что я здесь, – прошептала Казароза.
Освобожденные нации, взявшись за руки, вели хоровод вокруг кучерявого мессии, меньше всего похожего на пролетария, кем ему по должности полагалось быть. Он важно благословлял бывших узников на новую, счастливую жизнь, поочередно ударяя их по плечу своей волшебной сабелькой. Тот, кого она касалась, весело воспарял, махая превращенными в крылья руками, и под «Марш Черномора» улетал за кулисы, как вылупившаяся из кокона бабочка. Потом вышла Ида Лазаревна и стала собирать с полу обломки куколей. Смотреть на это было почему-то грустно.
– Задерните шторы! – крикнул Варанкин.
Добровольцы, радуясь возможности размяться, кинулись к окнам, кто-то выключил электричество. С полминуты, пока глаза не привыкли к полумраку, казалось, что в зале царит полная темнота. Казароза стояла рядом, Свечников чувствовал, что она волнуется, по нарастающему, кружащему голову запаху ее волос.
Сейчас он не видел ни морщинок, ни коричневого пятна на шее, не полностью прикрытого глухим воротом бузки. Она вновь стала той, какой была тогда в Петрограде, на Пантелеймоновской, в нетопленом зальчике Дома Интермедий на Соляном Городке, где зрители курили прямо в креслах. Свечников сидел в первом ряду, передвинув с бедра на живот маузер, снятый с убитого в Гатчине юнкера из «батальона смерти», а перед ним, в испанской таверне, с цыганским бубном в руке танцевала и пела босая маленькая женщина, андалузская гитана в дерюжной тунике, лохмотьями секшейся по подолу. Играли «Овечий источник» Лопе де Веги, но от содержания пьесы в памяти не осталось ничего, всё заслонила босоножка-плясунья с голосом райской птицы.
После спектакля Свечников проник за кулисы, разыскал ее и предложил завтра поехать в казармы, где стоял их полк, выступить перед отбывающими на Восточный фронт красными бойцами. Глядя на его маузер, она согласилась, и на следующий день он впервые услышал эти прошибающие внезапной горловой слезой детские песенки об Алисе, которая боялась мышей, о ласточке-хромоножке, о розовом домике на берегу залива. После пошел ее провожать, отшив других желающих. Трамваи не ходили, Свечников старался идти помедленнее, но она быстро перебирала крошечными ножками и не отставала, даже когда он незаметно для себя прибавлял шагу.