Литмир - Электронная Библиотека

В Лондоне они с женой оказались летом 1923 года. Плыли из Риги на английском четырехтысячнике «Пешавэр», жена гуляла по палубе с эмигрантской четой из Либавы. Свечников этого не одобрял, вечерами выговаривал ей в каюте.

Они познакомились двумя годами раньше, в Петрограде, куда зазвал сослуживец по Восточном фронту. Он же пристроил в рекламное бюро при наркомате внешней торговли, Свечников сочинял там афишки, пропагандируя русскую фанеру, лес и металлический лом. Уж его-то было вдоволь! Сочинив, нес переводчице в соседней комнате. Она жила одна, родители умерли. Через месяц остался у нее ночевать, через неделю зарегистрировались. Ею двигала неясная надежда на то, что при удачном стечении обстоятельств, которое она с ее связями могла бы организовать, этот бритоголовый человек с правильной биографией может сделать неплохую карьеру. Так и случилось: не без участия жены его заметили, выдвинули, послали на курсы, дважды командировали за границу, в Стокгольм и в Гамбург, наконец направили на работу в фирму «Аркос», выполнявшую задачи советского торгпредства в Англии.

По приезде навалились дела, язык он знал плохо, да и жена, как выяснилось в Лондоне, владела им отнюдь не в совершенстве, но мысль о сорока тысячах золотых рублей в эсперантистском банке на Риджент-парк, 19, жила в нем с первого дня. Едва готов был пошитый на заказ костюм, Свечников отправился к Фридману и Эртлу. Эсперанто он к тому времени подзабыл, пришлось несколько ночей просидеть над учебником, чтобы подготовить и выучить наизусть короткую, но выразительную речь о расцвете эсперантизма в Советской России. Вежливый клерк провел его в кабинет, где один, без Фридмана, сидел мистер Эртл, стриженный бобриком грузный мужчина с подозрительно толстой для джентльмена шеей.

«Салютом!» – приветствовал его Свечников и приступил к рассказу о тысячных тиражах советских эсперантистских журналов, о небывалом расцвете клубного движения, о съездах, конгрессах, радиопередачах на эсперанто.

«Непосвященному трудно представить масштабы происходящего, – горячо говорил он, изредка заглядывая в свою шпаргалку. – Всё это может показаться фантастикой, но документальное подтверждение моих слов может быть в течение месяца представлено Всероссийским союзом эсперантистов лично вам или в президиум Всемирного конгресса…»

Мистер Эртл сделал знак подождать и что-то шепнул стоявшему рядом клерку. Тот вышел, через минуту вернулся, приведя с собой круглого человечка с зализанными назад иссиня-черными волосами и остренькими усиками на оливковом лице. Тот быстро залопотал на неизвестном языке, Свечников ничего не понял, но пару раз повторенное слово сеньор подсказало: его приняли за испанца или латиноамериканца, позвали переводчика. Тогда лишь дошло, что это обычная денежная контора, нет здесь никаких эсперантистов, нечего бисер метать перед свиньями. Он молча повернулся и, не прощаясь, пошел к дверям, провожаемый равнодушным взглядом толстошеего Эртла и удивленным возгласом оливкового человечка: «Сеньо-ор?»

Нейман не обманул – его отпустили без подписки о повторной явке, даже документы не отобрали. Свечников вышел на Кунгурскую, по Торговой, мимо торговых рядов с заколоченными лавками и лабазами, прошел к гортеатру. В фойе еще висела афиша питерских гастролеров, номером вторым в ней значилась Ирина Милашевская – «Пастушеские напевы Тироля, песни из всемирно известного спектакля “Кровавый мак степей херсонских”». Не считая Казарозы, это была единственная в труппе женщина.

Через пять минут Свечников сидел у нее в уборной, одновременно служившей ей гостиничным номером. Сутулая большеротая блондинка слегка за тридцать склонилась над туалетным столиком и старательно утюжила ногтем квадратик серебряной фольги от конфеты. Острый, в облупленном перламутре ноготь шел по мятой фольге, как ледокол в ледяном крошеве, оставляя за собой чистую полосу с расходящейся в обе стороны кильватерной струей.

– Похороны завтра в одиннадцать, – мерзлым голосом говорила она, не поднимая глаз от своей работы. – Если хотите проводить Зиночку на кладбище, приходите к моргу Александровской больницы. Насчет подводы с лошадью я договорилась. Поминки будут в театре. Немного денег мы собрали в труппе, и какой-то мужчина принес тридцать тысяч на гроб и на могильщиков.

– Какой мужчина? – насторожился Свечников.

– Не знаю. Фамилию я не спрашивала.

– Как он выглядел?

– Не помню.

– Как так?

– Было не до него, я к нему не приглядывалась… Что вас еще интересует?

– Всё, что вы можете рассказать о Зинаиде Георгиевне. Я почти ничего о ней не знаю, хотя мы были немного знакомы. Два года назад встречались в Петрограде… Это я пригласил ее выступить вчера в Стефановском училище.

– Понятно. Считаете себя виновным в ее смерти?

– Да.

– Можете не казниться, вы тут ни при чем. Накануне я ей гадала на картах, и два раза подряд выпал пиковый туз.

Свечников поднялся.

– Вижу, сегодня у нас разговора не получится. Может, завтра?

– Сядьте, – велела Милашевская. – Я вам что-то скажу.

Он снова сел.

– Мои карты никогда не врут, – сообщила она тем же ровным, как херсонская степь, сопрано.

– Это всё, что вы собирались мне сказать?

– Разве вам не это хотелось от меня услышать? Вот я и говорю: ни в чем вы не виноваты, это судьба.

– Чтобы так говорить о человеке, нужно очень хорошо его знать. Вы хорошо знали Зинаиду Георгиевну?

– Да, если измерять давностью отношений.

– Когда вы познакомились?

– Шесть лет назад, в Берлине. Перед войной я брала там уроки в консерватории, а Зиночка готовила голос для пробы у профессора Штитцеля. Был такой знаменитый берлинский профессор вокала.

Милашевская достала из сумочки огромный крестьянский платок, высморкалась и стала рассказывать, где они тогда жили, на какой улице, в какой гостинице, какие обе были молодые, легкомысленные, и сошлись легко, как сходятся русские за границей, к тому же Зиночке по-женски нужно было перед кем-то выговориться, кому-то излить душу. Незадолго до того она развелась с мужем.

– С Алферьевым?

– Нет. Первым ее мужем был художник Яковлев.

– А кто из них подарил ей кошку?

– Кошку?

– Ну, из песни про Алису.

– Думаете, во всех своих песнях Зиночка пела о себе самой? Не будьте так наивны. Лично я никакой кошки у нее не видела, но если кто-то из этих двоих и мог сделать ей такой подарок, то Алферьев. На что-нибудь стоящее у него никогда не было денег.

– А почему они с Яковлевым развелись?

Этот вопрос Милашевская оставила без внимания и вернулась в предвоенный Берлин:

– Недалеко от нашей гостиницы продавали вишни, после занятий Зиночка покупала по кулечку мне и себе, мы с ней запирались в номере, ели вишни и болтали. С ней было удивительно легко… С началом войны немцы нас интернировали, но скоро выпустили, мы вместе уехали в Россию. Через Стокгольм, если вам интересны подробности. Потом я надолго потеряла Зиночку из виду, но через три года столкнулись на Невском. Она шла с большой корзиной, а в корзине – младенец, сын. Она его называла Чика, хотя вообще-то он Александр, Саша. Мы с ней обнялись, Зиночка поставила корзину на тротуар, простынку откинула. От гордости вся прямо светится. Младенец чистенький, здоровый, крупный. Помню, меня удивило, что ему всего-то семь месяцев. Сейчас я думаю, он просто рядом с Зиночкой казался большим. Она же крошечная. Знаете, как о ней говорили? Подъезжает пустая пролетка, и оттуда выходит Казароза.

– Сын от Алферьева?

– От него, да.

– Жив?

– Если бы! Впервые он заболел позапрошлой зимой. Захожу как-то к Зиночке на Кирочную – все шторы опущены, Чика лежит в кроватке с завязанными глазками. Он нуждался в полной темноте. Тихий, на губах пузырики пены. Ужасно, когда дети болеют, хуже нет. Уже трудно было с медикаментами, я еле достала шприц для впрыскиваний. Всё обошлось, но через полтора года он умер от той же болезни.

16
{"b":"183537","o":1}