Когда война завершилась и жизнь вернулась в мирное русло, мама стала отправлять его на лето в пионерский лагерь. Там раздолье: игры в войну, в футбол, а порой (чтобы воспитатели не увидели) и в карты. Но не на деньги (денег у ребят нет) — так, на интерес и на щелбаны. Наступил момент, когда четырнадцатилетний Юра Визбор поехал в лагерь уже не как пионер, а как помощник пионервожатого. Там ему приглянулась одна девочка, и он даже сочинил не слишком оригинальные стихи про то, как «тоскует по любимой» и «вспоминает счастье прежних дней» (и ещё что-то уж совсем детское про «рубиновые глазки»). Стихи попались на глаза маме, она отнеслась к ним более чем серьёзно и как будто нечаянно оставила на Юрином столе брошюру с названием вроде того «Что нужно знать о сифилисе». «Всё-таки матушка прежде всего была врачом», — иронически заметит он по этому поводу много лет спустя. Смешно будет ему вспоминать эпизод с брошюрой, но в ту пору было не до смеха. К этому же времени (восьмой класс) относится первое из сохранившихся поэтических произведений Юрия, написанное как вариация на тему стихотворения Леонида Мартынова «Вот корабли прошли под парусами…»; творчеством этого поэта он тогда (и на всю жизнь) увлёкся. Будущий друг Визбора поэт Дмитрий Сухарев вспоминает, что среди поэтов начала 1950-х Мартынову, автору «точных, сочных, энергичных» стихов, «не было равных в искусстве версификации». Возможно, это и привлекло юного читателя Юру Визбора. Его подростковые, написанные «под Мартынова», стихи начинались так:
Поёт пассат, как флейта, в такелаже,
Гудит, как контрабас, в надутых парусах,
И облаков янтарные плюмажи
Мелькают на луне и тают в небесах…
Получилось, конечно, литературно (через мартыновские стихи ниточка тянется к Александру Грину, к его «Алым парусам»), не без излишеств (например, «облаков янтарные плюмажи»), но откуда у подростка возьмутся поэтическое мастерство и собственная лирическая зоркость? Здесь важнее другое — тяга к романтике, как бы в противовес бедному послевоенному быту. Мальчишки тех лет ходили в перешитой, а то и вовсе не по росту, одежде, отданной кем-нибудь из старших, из бывших фронтовиков. Было не до форсу. Одни штаны на все случаи жизни — пока не станут совсем коротки; тогда уж нужно искать другие, тоже с какого-нибудь повзрослевшего родственника или соседа. Спустя четверть века Визбор по какому-то случаю заглянет на Сретенку, а потом в одной из дальних командировок у него сочинится песня, сохранившая для нас колоритный облик московского послевоенного парня и поэтическую картину тогдашнего всеобщего житья-бытья:
Здравствуй, здравствуй, мой сретенский двор!
Вспоминаю сквозь памяти дюны:
Вот стоит, подпирая забор,
На войну опоздавшая юность.
Вот тельняшка — от стирки бела,
Вот сапог — он гармонью надраен.
Вот такая в те годы была
Униформа московских окраин.
(«Сретенский двор»)
Как, кстати, невольно и неожиданно пробился в этих московских строчках намёк на прибалтийские корни, на связь с отцовской судьбой: «памяти дюны». Дюны — это ведь на балтийском побережье. Каждый раз, когда взрослый Юрий Визбор будет приезжать — по журналистским или ещё каким-то делам — в Литву (она, как и другие упоминаемые в этой книге республики — Латвия, Украина, Казахстан, Азербайджан… — не была тогда самостоятельным государством и входила в состав Советского Союза), он будет в глубине души ощущать свою связь с этой землёй. «Какие-то смутные махровые чувства, — полушутя-полусерьёзно заметит он однажды перед вильнюсской публикой, — появляются, изнутри поднимаются, когда едешь и смотришь на литовские пейзажи».
В 1982 году, в год своего инфаркта, 48-летний Визбор, интуитивно ощущая переход на финишную прямую жизни, оставит в своих бумагах пронзительный стихотворный набросок, где скрестятся украинские и прибалтийские корни поэта. В нём неожиданно возникает перекличка с известной в своё время песней на стихи Владимира Луговского и Евгения Долматовского, написанной по поводу «освобождения» в 1939 году Красной армией Западной Украины и Западной Белоруссии от поляков («Белоруссия родная, Украина золотая…»).
А главное — звучат несомненные ассоциации с судьбой расстрелянного отца:
Не плачь обо мне, Украина!
Литва золотая — не плачь,
Когда меня вывезет к тыну,
Зевая от скуки, палач.
Когда канцелярская курва
На липком от пива столе
Напишет бумагу такую,
Что нет, мол, меня на земле.
Однажды в квартиру на Сретенке придёт большая посылка из Америки: живущий там дед, каким-то (каким?..) образом узнав московский адрес невестки и внука, пришлёт заграничные деликатесы: тушёнку и масло в металлических банках, шоколад в такой красивой упаковке, что хотелось съесть и её… Живя в коммуналке, было как-то неудобно есть всё самим — поэтому угощали и соседей. Несмотря на постоянное недоедание, продуктов было не жаль — не хотелось только отвечать на излишние вопросы. Известный провокационный пункт тогдашних анкет: «Имеете ли родственников за границей?» — всех пугал, и положительный ответ на него был чреват большими неприятностями. Слава богу, соседи, в биографии которых тоже хватало «сомнительных», с точки зрения властей, эпизодов (у кого тогда их не было!), всё прекрасно понимали и лишних вопросов не задавали. Тем более что так вкусно…
Между тем в доме теперь вместо отца — отчим, Иван Кузьмич Ачитков, выходец из простых, но работающий в Госкомитете по строительству. По возрасту — заметно старше мамы. Хорошего от него не жди: на подростка внимания почти не обращает, а если обратит — может и руку приложить. Мать, вышедшая за него в надежде обрести какую-то жизненную опору, теперь как будто между двух огней… Но лучше и не маячить, не накалять и без того напряжённую атмосферу.
Да и что сидеть дома? Во дворе, например, всегда есть чем заняться. Дворы послевоенных лет — это целый мир, общая жизнь, где все всё друг про друга знают, где на глазах многочисленных соседей люди ссорятся, мирятся, играют за самодельным дощатым столиком в карты и домино, по вечерам устраивают танцы под вынесенную из дома радиолу, выпивают, закусывают, влюбляются, женятся, разводятся, выясняют отношения, и вообще чего только не увидишь…
Криминала уж точно хватает. Ведь двор — это ещё и компании шпаны, стычки между ними, «борьба за влияние», популярный в те годы уголовный фольклор, вроде «Мурки» или «Постой, паровоз, не стучите колёса…». В мутной воде послевоенной московской жизни, при нехватке подготовленных милицейских кадров, было раздолье для уголовщины всех мастей. К тому же после войны в городе оказалось немало оружия, не только холодного, но и горячего — трофейного, привезённого тайком с фронта. Знаменитую впоследствии песенную фразу Высоцкого «Где твой чёрный пистолет?» могли в ту пору произнести многие московские ребята; даже у Юры одно время был спрятан немецкий парабеллум, подаренный штурманом из Ленинграда Юриком, вроде как ухаживавшим за Юриной тёткой. Так что в карманах у послевоенной шпаны всегда что-то есть: если не наган, то заточка или гирька на верёвке. В общем, в тёмном переулке лучше не встречаться. Особенно опасным местом считался Сретенский тупик, примыкавший к «Иностранке» — выходившему торцами на Панкратьевский переулок и на Садовое кольцо кварталу однотипных жилых зданий, построенных для работавших в СССР иностранных специалистов. Таковых, правда, оставалось всё меньше, ибо многие из них были посажены ещё до войны; теперь, в 1940-х, в этих домах преобладали уже советские граждане.