Рене оставалась рассеянной.
Гости кончили есть. Казалось, горячий ветер пронесся над столом, и от него помутнели стаканы, раскрошился хлеб, почернела на тарелках кожура фруктов, нарушилась стройная симметрия приборов. Цветы увядали в больших вазах чеканного серебра. А гости продолжали сидеть за остатками десерта, осоловев, не имея мужества подняться. Облокотившись на стол, они сидели согнувшись, с бессмысленным взглядом, в том смутном состоянии умеренного и пристойного опьянения, свойственном светским людям, которые хмелеют, потягивая вино маленькими глотками. Смех умолк, редко кто ронял слово. Пили и ели много, и от этого группа важных гостей в орденах приобрела еще более напыщенный вид. В столовой стало душно, и дамы почувствовали, как лоб и затылок покрывается у них испариной. Серьезные, слегка побледневшие, точно у них немного кружилась голова, они ждали, когда можно будет перейти в гостиную. Г-жа д'Эспане вся порозовела, у г-жи Гафнер, напротив, плечи стали точно восковые. Г-н Юпель де ла Ну разглядывал рукоятку ножа; г-н Тутен-Ларош обращался к г-ну Гафнеру с отрывистыми фразами, тот отвечал кивками головы. Г-н де Марейль мечтательно смотрел на г-на Мишлена, который в ответ тонко улыбался. Хорошенькая г-жа Мишлен давно уже молчала; вся красная, она опустила под скатерть руку, а г-н Сафре, очевидно, пожимал ее, так как сидел неловко опираясь о край стола и сдвинув брови, словно человек, решающий алгебраическую задачу. Г-жа Сидония тоже, по-видимому, одержала победу; почтенные Миньон и Шарье, облокотившись и повернув к ней голову, казалось, с восторгом слушали ее откровенные признания: она сознавалась, что обожает молочную пищу и боится привидений. И даже сам Аристид Саккар, полузакрыв глаза в блаженном состоянии хозяина, честно напоившего гостей, не думал вставать из-за стола; он с почтительной нежностью созерцал барона Гуро, который, отяжелев и переваривая пищу, вытянул на белой скатерти правую руку, руку чувственного старика, короткую, жирную, с фиолетовыми пятнами и. рыжими волосами.
Рене машинально допила несколько капель токайского, оставшихся на дне бокала. Лицо ее пылало, мелкие непокорные завитки светлых волос на лбу и на затылке выбились, точно от влажного ветерка. Губы и ноздри нервно сжались, а лицо оцепенело, как у ребенка, выпившего вина. Если тени парка Монсо вызвали у нее добродетельные буржуазные мечты, то теперь мысли ее путались в голове, возбужденной вином, тонкими блюдами, светом, всей этой волнующей обстановкой, жарким дыханием и смехом. Она больше не обменивалась спокойными улыбками со своей сестрой Кристиной и старушкой-теткой, скромными, незаметными, молчаливыми женщинами. От ее сурового взгляда опустились глаза у бедного г-на де Мюсси. Она так крепко опиралась на спинку стула, что скрипел атлас ее корсажа; при всей своей кажущейся рассеянности Рене избегала оборачиваться, но плечи ее чуть вздрагивали всякий раз, как раздавался веселый взрыв смеха в углу, где Максим и Луиза громко перебрасывались шутками среди затихавшего гула разговоров.
А позади нее, в полумраке, над опустевшим столом и головами разомлевших гостей, выделялась высокая фигура Батиста; выхоленный, важный, он стоял в презрительной позе лакея, до отвала накормившего господ. В насыщенной опьянением атмосфере, под резким, желтоватым светом люстры, лишь он один сохранил благопристойный вид, со своей серебряной цепью на шее и холодными глазами, в которых не загоралось ни единой искры при виде женских плеч; это был евнух, соблюдавший свое достоинство на службе у парижан эпохи упадка. Наконец Рене поднялась нервным движением. Все последовали ее примеру и перешли в гостиную, где подан был кофе.
Большая гостиная, обширная, продолговатая комната вроде галереи, тянулась от одной башенки до другой и занимала весь нижний этаж со стороны сада. Широкая застекленная дверь открывалась на крыльцо. Галерея блистала позолотой. По слегка сводчатому потолку вокруг огромных золоченых медальонов, сиявших, как щиты, вились прихотливые узоры. Свод окаймляли ослепительные розетки и гирлянды; багеты, подобно струям расплавленного металла, стекали по стенам, обрамляя панно, обтянутые красным шелком; вдоль зеркал свешивались сплетения из роз, а вверху распускались большие букеты. На паркете расстилался обюссоновокий ковер, затканный алыми цветами. Мебель, обитая красным штофом, портьеры и занавеси из той же материн, огромные часы в стиле рококо на камине, китайские вазы на консолях, ножки двух длинных столов, украшенных флорентийской мозаикой, даже жардиньерки в амбразурах окон — все струилось золотом. По углам на подставках из красного мрамора возвышались четыре большие лампы, прикрепленные цепочками из позолоченной бронзы, спадавшими с изящной симметрией. А с потолка спускались три люстры с хрустальными подвесками, переливавшими голубыми и розовыми каплями; от их яркого света пылало все золото гостиной.
Мужчины вскоре перешли в курительную. Г-н де Мюсси фамильярно взял под руку Максима, которого знал еще в коллеже, хотя был на шесть лет старше. Он увел его на террасу и, когда они закурили сигары, стал горько жаловаться на Рене:
— Да что же с ней такое, скажите? Я виделся с ней вчера, она была обворожительна. А сегодня она обращается со мной так, как будто между нами все кончено. Чем я провинился? Дорогой Максим, окажите мне услугу, разузнайте, в чем дело, скажите ей, как я измучился.
— Ну, уж нет! — ответил, смеясь, Максим. — У Рене разошлись нервы, я вовсе не желаю, чтобы и на меня излился ее гнев. Устраивайте сами свои дела, — и добавил, медленно выпуская дым гаванской сигары: — Нечего сказать, хорошенькую роль вы мне навязываете!
Но г-н де Мюсси стал толковать о своей дружбе и объявил, что ждет только случая, чтобы доказать Максиму свою преданность. Он так несчастлив, он так любит Рене!
— Ну хорошо! Я замолвлю ей словечко, — сказал, наконец, Максим, — только знайте, я ничего не обещаю; она пошлет меня к черту, я уверен.
Они возвратились в курительную, растянулись в покойных креслах, и тут Мюсси с добрых полчаса выкладывал Максиму свои огорчения, в десятый раз рассказал, как влюбился в его мачеху, как она подарила его своим вниманием; и Максим, докуривая сигару, давал ему советы, объяснял, что представляет собою Рене и как надо себя вести, чтобы покорить ее.
Саккар подошел и сел в нескольких шагах от молодых людей. Мюсси умолк, а Максим сказал в заключение:
— Я на вашем месте действовал бы очень смело. Она это любит.
Курительная помещалась в конце большой гостиной, в одной из круглых комнат, устроенных в башенках. Она была убрана очень богато, в строгом стиле: стены обтянуты тисненой кожей, портьеры из алжирской ткани, на полу — плюшевый ковер с персидским рисунком. Мебель, обитая шагреневой кожей древесного цвета, состояла из пуфов, кресел и изогнутого дивана, занимавшего часть круглой стены. Небольшая люстра на потолке, украшения овального столика, отделка камина были из бледно-зеленой флорентийской бронзы.
С дамами осталось только несколько молодых людей и стариков с дряблыми, бледными лицами, питавших отвращение к табаку.
В курительной смеялись, двусмысленно шутили. Г-н Юпель де ла Ну чрезвычайно рассмешил мужчин, повторив рассказанную за обедом историю, которую он дополнил весьма рискованными подробностями. Это было его специальностью; он всегда держал про запас две версии одного и того же анекдота, — одну для дам, другую для мужчин. Когда вошел Аристид Саккар, его окружили и забросали комплиментами; но он сделал вид, будто не понимает, в чем дело, и тогда г-н Сафре объяснил ему, что он, Саккар, оказал большую услугу отечеству, воспрепятствовав красавице Лауре перейти к англичанам. Сказано это было очень витиевато, и шутку Сафре наградили аплодисментами.
— Что вы, господа! Вы, право, ошибаетесь, — бормотал Саккар с притворной скромностью.
— Ну, ну, не оправдывайся, в твои годы это прекрасно! — снисходительно крикнул ему сын.
Максим бросил сигару и возвратился в большую гостиную. Собралось много гостей. Галерея наполнилась людьми: мужчины в черных фраках, стоя, беседовали вполголоса, дамы в широких юбках расселись на диванчиках вдоль стен. Лакеи стали разносить серебряные подносы с мороженым и пуншем.