С наступлением весны Рене вернулась к прежним элегическим настроениям. Ей вздумалось гулять с Максимом в парке Монсо ночью при лунном свете. Однажды они вошли в грот, уселись на траву перед колоннадой. Но когда Рене выразила желание прокатиться по маленькому озеру, то оказалось, что в лодке, которую они видели из окон дома, нет весел; по-видимому, их убрали на ночь. Они были разочарованы. Впрочем, ночные тени тревожили любовников. Им хотелось, чтобы в парке устроили венецианский праздник с круглыми красными фонарями и оркестром. Они больше любили парк днем, в послеобеденную пору, и часто, стоя у окна, любовались экипажами, катившими по затейливым изгибам большой аллеи.
Им нравился этот прелестный уголок нового Парижа, приветливая, чистенькая природа, лужайки, окаймленные роскошными белыми розами, раскинувшиеся точно куски бархата с разбросанными на них цветочными клумбами и отборными кустарниками. Многочисленные экипажи скрещивались здесь, как на бульваре, прогуливавшиеся женщины лениво волочили шлейфы, точно на ковре у себя в гостиной. Максим и Рене разглядывали их сквозь листву, критиковали туалеты, показывали друг другу выезды, искренне наслаждаясь нежными красками этого большого сада. Между деревьями сверкала позолоченная решетка, стая уток плыла по озеру, среди зелени белел новенький мостик в стиле ренессанс, а по обеим сторонам большой аллеи на желтых стульях восседали мамаши; увлекшись разговором, они забывали про своих детишек, мальчиков и девочек, которые лукаво переглядывались с ужимками рано развившихся ребят.
Максим и Рене полюбили новый Париж. Они часто разъезжали по городу в экипаже, делая иногда крюк, чтобы проехаться по тому или иному бульвару, к которому питали особое пристрастие. Их восхищали высокие дома с резными дверьми в широких подъездах, со множеством балконов, где сверкали огромные золотые буквы имен, вывесок, названий фирм. Коляска быстро катила, они дружелюбно оглядывали серую полосу широких, бесконечно длинных тротуаров, со скамейками, пестрыми колоннами и чахлыми деревьями. Просвет бульвара, уходивший, постепенно суживаясь, в голубое пространство на горизонте, непрерывный двойной ряд больших магазинов, где приказчики улыбались покупательницам, быстрое движение шумливой толпы — все это давало им полное удовлетворение, ощущение совершенства уличной жизни. Им нравилась даже струя воды, выбрасываемая рукавом для поливки улиц, вздымавшаяся как белый дымок перед лошадиными мордами, стелившаяся затем по земле, рассыпавшаяся мелким дождем под колесами кареты, поднимавшая легкую пыль и покрывавшая бурой тенью мостовую. Им казалось, что экипаж их катится по ковру вдоль прямого нескончаемого проспекта, который провели исключительно для того, чтобы избавить их от темных переулков.
Каждый бульвар становился как бы коридором их дома. Веселое солнышко смеялось на новых фасадах, зажигало стекла, било в полотняные навесы над магазинами и кафе, нагревало асфальт под деловитыми шагами толпы. Когда они возвращались домой, немного оглушенные яркой сутолокой этих бесконечных базаров, им приятно было очутиться в тишине парка Монсо, в этом цветнике нового Парижа, роскошно распустившемся с первых дней весеннего тепла.
Когда в угоду моде им пришлось покинуть Париж, они отправились на морские купанья, но с сожалением вспоминали на берегу океана о парижских бульварах. Даже любовь их скучала: она была тепличным растением, ей нужны были серо-розовая кровать, телесный оттенок шатра, золотистая заря маленькой гостиной. По вечерам, когда они оставались вдвоем перед расстилавшимся у их ног морем, им не о чем было говорить. Рене пробовала петь свой репертуар театра «Варьете», аккомпанируя себе на разбитом фортепиано, стоявшем в углу ее комнаты в отеле; но отсыревший от морских ветров инструмент издавал меланхолические звуки, в которых слышались голоса беспредельного океана. «Прекрасная Елена» звучала фантастически скорбно. В утешение себе Рене решила ошеломить публику на пляже сногсшибательными костюмами. Все ее приятельницы гурьбой съехались сюда; дамы зевали, с нетерпением ждали зимы и с горя придумывали купальные костюмы, которые меньше безобразили бы их. Рене никак не могла убедить Максима купаться. Он до ужаса боялся воды, бледнел, как полотно, когда волны прибоя докатывались до его ботинок, ни за что не хотел приближаться к краю утеса, обходил все ямки и делал огромный крюк, чтобы избежать малейшей крутизны.
Саккар приезжал два-три раза навестить «деток». Он говорил, что изнемогает от забот. Только в октябре, когда все трое оказались в Париже, он стал серьезно подумывать о сближении с женой. Шароннское дело созревало. План Саккара был ясен и груб. Он рассчитывал поймать жену на удочку, как поступил бы с женщиной легкого поведения. Рене с каждым днем все больше нуждалась в деньгах, но из гордости обращалась к мужу лишь в самых крайних случаях. Саккар решил при первой же просьбе притвориться влюбленным и возобновить давно порванные отношения, оплатив какой-нибудь крупный счет и воспользовавшись ее радостью по этому поводу.
В Париже Рене и Максима ожидали крупные неприятности. Несколько векселей, выданных Ларсонно, были просрочены; но они мало беспокоили Рене, так как Саккар, само собой разумеется, не спешил предъявлять их ко взысканию. Гораздо больше пугал ее долг Борису, выросший до двухсот тысяч франков. Портной требовал уплатить часть долга, грозя в противном случае закрыть кредит. Рене бросало в дрожь от одной мысли о скандале, связанном с судебным процессом, а еще более при мысли о ссоре с прославленным портным. Наконец ей необходимы были и карманные деньги, — ведь она и Максим будут просто изнывать от скуки, если не смогут тратить несколько луидоров в день. Ее дорогой мальчик ходил без гроша с тех пор, как тщетно обшаривал отцовские ящики. Пустой кошелек в значительной мере способствовал его примерной верности и благоразумию в течение последних семи-восьми месяцев. Максим не всегда располагал двадцатью франками, чтобы угостить ужином какую-нибудь потаскушку. Поэтому он с философским видом возвращался к Рене. Всякий раз, как они отправлялись в ресторан, на бал или в один из бульварных театров, Рене передавала Максиму свой кошелек, и он расплачивался.
Она продолжала относиться к нему по-матерински и даже сама отсчитывала кончиками пальцев в перчатках деньги за пирожки с устрицами, которыми они почти ежедневно лакомились в кондитерской. Часто Максим находил в кармане жилета золотые монеты, не понимая, откуда они появились: это Рене совала их туда, как мать своему сыну-школьнику. И этой чудесной жизни, полной удовольствий, удовлетворенных прихотей, доступных наслаждений, должен был наступить конец! Но им угрожала еще более серьезная неприятность. Ювелир Сильвии, которому Максим задолжал десять тысяч франков, потерял терпение и грозил засадить его в долговую тюрьму, в Клиши. Он давно опротестовал векселя, имевшиеся у него на руках; они обросли такими процентами, что долг увеличился на три или четыре тысячи франков. Саккар объявил напрямик, что ничем не может помочь. Ему было на руку, чтобы Максим попал в Клиши: он вытащит сына из тюрьмы, а эта отцовская щедрость наделает много шуму и поднимет престиж Саккара. Рене приходила в отчаяние, воображая, как ее дорогой мальчик лежит на сырой соломе в одиночной камере. Однажды вечером она совершенно серьезно предложила ему остаться у нее и жить втихомолку, вдали от сыщиков. Потом Рене поклялась раздобыть денег. Она ни разу не упомянула о происхождении долга, об этой Сильвии, поверявшей свои любовные тайны зеркалам отдельных кабинетов. Рене нужны были пятьдесят тысяч франков: пятнадцать тысяч для Максима, тридцать тысяч для Вормса и пять тысяч на карманные расходы. Это сулило ей добрых две недели полного счастья. Она принялась за дело.
Первой мыслью Рене было попросить пятьдесят тысяч у мужа. Она решилась на это с отвращением. Последнее время, когда Саккар входил к ней в спальню и приносил деньги, он всякий раз снова целовал ей шею, брал за руки, говорил о любви. Женщины обладают тонким чутьем и всегда угадывают намерения мужчин. Поэтому она так и ждала, что он предъявит свои права и с улыбкой заключит с ней молчаливую сделку. И действительно, когда Рене попросила пятьдесят тысяч, Саккар возразил, что Ларсонно ни за что не даст взаймы такой суммы, а сам он стеснен в деньгах. Наконец, изменив тон, он стал сдаваться и, как бы охваченный неожиданным волнением, пробормотал: