Если б я не так страдал, я, вероятно, захотел бы узнать, из чего состоят мои страдания. Я испытывал бы острое наслаждение, допрашивая свое тело, выпытывая все у своей любви. Меня обуревает любопытство, я хочу видеть самые глубины своего отчаяния. Там, несомненно, скрывается множество нехороших сторон любви — эгоизм и самолюбие, малодушие и дурные страсти; там есть и бунт всех чувств, и тщеславие ума. Эта женщина, которая ускользает от меня, которая устала от моих ласк и предпочитает мне другого мужчину, наносит мне тяжкие оскорбления; она презирает меня, заявляет, что нашла любовь нежнее и чище моей. Кроме того, появляется ощущение безграничного одиночества: тебя покинули, ты содрогаешься от страха, ты не можешь жить без женщины, которую считал своей подругой навеки; тебе холодно, ты дрожишь, ты предпочитаешь умереть, чем остаться сиротой.
Я требую, чтобы Лоранс была моей. У меня нет никого, кроме нее, и я ее не отдам. У меня сердце обливается кровью, когда я подумаю, что, может быть, Маргаритка права и завтра я уже лишусь любви. Я не хочу оставаться совсем один, нищий и униженный. Мне страшно.
И тем не менее я не могу закрывать на все глаза, жить в неведении. Некоторые юноши приемлют женщину, которая им нужна, такой, какая она есть; они не намерены терять покой, проникая в ее жизнь. А я не могу не знать, у меня не хватает на это сил. Я сомневаюсь. Мой несчастный рассудок вынуждает меня либо разувериться, либо убедиться; я должен постичь Лоранс и умереть, если ей придется меня покинуть.
Вечером я делаю вид, будто ухожу из дому, и украдкой пробираюсь к Марии. Маргаритка дремлет; больная слабо улыбается мне, не поворачивая головы.
Я иду к окну и устраиваюсь там. Оттуда я подсматриваю, я наклоняюсь, чтобы видеть двор и комнату Жака. Иногда я возвращаюсь к двери и, приоткрыв ее, прислушиваюсь ко всему, что происходит на лестнице. Это часы жестокой муки. Мой возбужденный ум усиленно работает, тело дрожит от тревоги и длительного напряжения. Когда из комнаты Жака доносятся голоса, у меня сжимается горло от волнения. Если я слышу, что Лоранс вышла из нашей комнаты, и потом не вижу ее внизу, на пороге, я начинаю весь гореть при мысли о том, что она, судя по сосчитанным мною ступенькам, остановилась на третьем этаже. Тогда я высовываюсь наружу, рискуя вывалиться; мне хочется влезть в это окно, которое открылось внизу, в пяти метрах подо мною. Мне кажется, будто я слышу звуки поцелуев, слышу свое имя, — они произносят его с презрительным смешком. Затем, когда Лоранс показывается наконец внизу, во дворе, я почему-то опять начинаю гореть, я задыхаюсь, чувствую себя совсем разбитым. Она застала меня врасплох, я ее не ждал. И я начинаю сомневаться, я уже не уверен, что правильно подсчитал ступеньки, по которым ей надо спуститься.
Я долго играю сам с собою в эту жестокую игру. Мне чудятся всяческие козни, и так как кровь застилает мне глаза, я уже не помню, что я видел. Я теряю уверенность, подозрения зарождаются и исчезают, с каждым днем все сильнее терзая меня. Я обладаю адским уменьем прослеживать и объяснять себе причины моих страданий; мой рассудок упорно хватается за самые ничтожные факты, собирает их, связывает воедино, делает из них поразительные выводы. Я занимаюсь этим дельцем с поразительной ясностью ума; я сопоставляю, обсуждаю, приемлю, отбрасываю, как настоящий судебный следователь. Но как только мне покажется, что наконец-то я могу быть в чем-то уверен, у меня разрывается сердце, я весь дрожу, я превращаюсь в ребенка, который плачет, не понимая, что же происходит в действительности.
Мне хотелось бы вникнуть в жизнь окружающих меня людей, разгадать тайны; мне любопытно узнать то, что от меня скрыто, мне необыкновенно приятна утонченная деятельность ума, ищущею решение загадки. Какое это наслажденье — взвешивать каждое слово, каждый вздох; можно, имея лишь какие-то неопределенные данные, медленно и уверенно, математическим путем, прийти к познанию всей истины. Я могу отдать свою проницательность в распоряжение своих ближних. Когда же дело касается меня, во мне бушуют такие страсти, что я ничего не вижу и не слышу.
Вчера я просидел в комнате Марии два часа. Вечер был темный, сырой. Напротив меня вырисовывалось на голой стене большое квадратное пятно желтого света, падавшего из окна Жака. В этом квадрате двигались причудливые, необычных размеров тени.
Я слышал, как Лоранс закрывала нашу дверь, но во двор она не спустилась. Я узнал на стене длинную угловатую тень Жака, ее движения были резкими и четкими. Я увидел там и другую тень, покороче, двигавшуюся медленнее и не так отчетливо; мне чудилось, что я узнаю эту тень с крупной из-за шиньона головой.
Временами желтый световой квадрат становился бледным, белесым, в нем была спокойная пустота. А я, задыхаясь, наклонялся, смотрел на него с мучительным вниманием, страдая от этой пустоты, этого спокойствия, томительно желая, чтобы поскорее появились темные бесформенные тела, выдающие мне свои тайны. И вдруг квадрат оживал: сначала мелькала одна тень, затем две тени сливались вместе, огромные, такие странные, что я никак не мог уловить их очертания, понять их движения. Мой измученный ум тщетно пытался определить суть этих темных пятен; они то вытягивались, то расширялись; иногда в них угадывалась голова или руки. Но голова или руки сразу же теряли форму, расплывались; я видел лишь подобие колеблющейся чернильной струп, которая растекалась во все стороны, пачкая стену. Я силился хоть что-нибудь понять; кончалось тем, что мне удавалось различить чудовищные силуэты животных, какие-то странные профили. Это кошмарное видение поглощало меня целиком, и я с ужасом следил за бесшумно пляшущими пятнами, я весь дрожал, думая о том, что я сейчас открою, я плакал от ярости, сознавая, насколько все это бессмысленно и бесплодно. А чернильная струя, в последний раз взвившись вверх, в последний раз расплывшись, стекала внезапно по стене, теряясь в сумерках. Желтый световой квадрат опять становился пустынным и тоскливым. Тени исчезли, ничего мне не открыв. Я еще больше высовывался из окна, отчаяние одолевало меня, я ждал возвращения ужасающего зрелища и твердил себе, что вся моя жизнь зависит от скачущих на пожелтевшей стене темных пятен.
Под конец я уже совсем обезумел от разыгравшегося передо мною иронического спектакля. Эти странные персонажи, эти мелькающие с молниеносной быстротой непонятные сцены были воплощением какого-то издевательства надо мной. О, если б я мог прекратить этот скорбный фарс… Я изнемогал от переживаний, меня мучили сомненья.
Я тихонько вышел из комнаты и, сняв башмаки, поставил их на площадке; потом, расстроенный, подавленный, пошел вниз, останавливаясь на каждой ступеньке, прислушиваясь к тишине, пугаясь каждого шороха, долетавшего до меня. Дойдя до двери в комнату Жака и постояв перед нею в страхе и нерешительности целых пять минут, я медленно, с трудом согнулся, у меня даже хрустнули кости на затылке. Я припал правым глазом к замочной скважине, но увидел только мрак. Тогда я приник ухом к двери; от тишины у меня гудело в ушах, в голове стоял звон, мешавший мне что-либо слышать. Перед моими глазами мелькали языки пламени, глухой нарастающий гул наполнял коридор. Деревянная панель двери жгла мое ухо; мне чудилось, будто она вся так и дрожит. За дверью мне слышались временами приглушенные вздохи — так по крайней мере мне казалось; потом в комнате воцарялась такая тишина, словно там прошла смерть. Я растерялся, не добившись от этой беспокойной тишины, от этого пронизанного молниями мрака ничего определенного. Я уж не знаю, сколько я простоял, согнувшись, у двери; помню только, что ноги у меня заледенели на холодном полу, все тело обливалось потом, меня трясло. Тревога и страх приковывали меня к месту; я стоял, съежившись, боясь пошевельнуться; ревность скрутила меня, я так дрожал, будто совершил какое-то преступление.
Я вновь поднялся по лестнице, шатаясь, задевая за стены. Я опять открыл окно у Марии — потребность страдать еще не иссякла во мне, я не мог прекратить этого жгучего наслажденья своими муками. Стена напротив была темна; спектакль кончился, и занавес опустился; кругом царил мрак. Перед тем как выйти, я постоял, глядя на Марию: она спала, сложив руки. Кажется, я встал перед кроватью на колени, обращаясь к какому-то неведомому божеству с молитвой, слова которой сами просились на уста.