Я поцеловал Марию в лоб и, взяв ее руку, присел на край кровати. Она медленно повернула голову, улыбнулась мне и заявила, что у нее ничего не болит и что она просто отдыхает. Ее чуть хриплый голос перешел уже в слабый нежный шепоток. Наклонив голову, Мария смотрела на меня возбужденно расширенными глазами; в ее глубоком взгляде светились удивление и ласка. Я был объят такой жалостью при виде этой несчастной, что у меня подступил ком к горлу, я едва не заплакал.
Вернулась Маргаритка, нагруженная новыми бутылками и мясными блюдами. Посетовав на плохой воздух, она открыла окно, затем удобно уселась в кресло у стола и стала шумно есть. Она разговаривала с полным ртом, все время расспрашивая Марию о ее любовниках, о ее прошлой жизни. Она, видимо, не понимала, что бедняжка больна, и обращалась с ней, как с лентяйкой, которая любит валяться в постели и которой нравится вызывать сочувствие. Противно было смотреть на эту женщину — вся сжавшись, набив полный рот, облизывая жирные пальцы, она скалила зубы, подшучивала над умирающей и бросала на меня исподтишка циничные взгляды из-под покрасневших век, взгляды ополоумевшей куртизанки, еще свойственные некоторым старухам.
Перестав есть, Маргаритка немного повернула кресло; сложив руки на коленях, она смотрела то на Марию, то на меня, смеясь скверным смешком.
— Погляди-ка, красотка, — указывая на меня пальцем, сказала она больной, — разве этот мальчик не хорош собой? Его сердце понесло утрату, ему нужна новая любовь.
Мария грустно улыбнулась, закрыла глаза и высвободила свою руку.
— Вы ошибаетесь, — немного помолчав, ответил я Маргаритке, — мое сердце не понесло утраты. Я люблю Лоранс.
Мария приоткрыла глаза и снова вложила в мою руку свои пальцы, которые стали, казалось, еще беспокойнее, еще горячее.
— Лоранс, Лоранс, — хихикала старуха, — очень вы ей нужны, вашей Лоранс! Вот вам мужчины — они любят тех, кто им изменяет и бросает их. Вам надо подобрать себе пару, бедный мой молодой человек.
Я не очень-то вслушивался в ее слова, так как обычно не обращал внимания на болтовню этой старухи. Но все же, не знаю почему, мне стало как-то не по себе. Я весь горел и дрожал от неведомого мне ранее болезненного ощущения.
— Послушайте, детки, — продолжала без всякого стеснения Маргаритка, — я женщина добрая, мне не нравится, что вас ни во что не ставят. Вы оба очень милые, кроткие, как овечки, добренькие такие… Я бы охотно поженила вас; таких славных детишек я еще никогда вместе не сводила. Ну, сударь, обнимите-ка Марию. Я ведь каждый день вижу, как Жак и Лоранс целуются там, на лестнице.
Я смотрел на Марию. Она не взволновалась, ее пульс не участился. Она словно забылась, пристально глядя на меня, но я не знаю, видела ли она меня в своем забытьи. Поцелуи, которые Жак, возможно, дарил Лоранс, не смущали ее спокойного дружеского чувства к Жаку.
А мне нестерпимый жар отменил всю грудь, начинал душить меня. Мне было непонятно это внезапное оцепенение, но оно причиняло мне сильную, глухую боль, проникавшую в сердце. Я не думал ни о Лоранс, ни о Жаке; я слушал Маргаритку, и удушье все возрастало.
Маргаритка неторопливо потирала худые руки; ее серые глазки, полуприкрытые набухшими веками, удивительно блестели на желтом лице. Ее голос стал еще более надтреснутым.
— Что вы смотрите друг на друга, как наивные дети? Разве вы меня не поняли, Клод? Жак взял у вас Лоранс, берите вы Марию. Смотрите, малютка улыбается, ей только этого и хотелось бы. Таким образом, никто ничего не лишится, вам не в чем будет упрекать друг друга. Вот как все должно устраиваться в нашей жизни.
Мария нетерпеливым движением подняла руку, чтобы заставить Маргаритку замолчать. Ее исхудалое тело непрестанно вздрагивало от этого скрипучего голоса. Потом на лице Марии появилось выражение печального покоя, тихого восторга; она мечтательно поглядела на меня и заговорила проникновенно — таким голосом, какого я еще не слыхал:
— Хотите, Клод? Я охотно полюблю вас.
И она немного приподнялась.
Приступ кашля заставил ее упасть обратно на кровать; она вся тряслась, ее тело трепетало от боли. Она задыхалась, откинув голову, вытягивая сведенные судорогой руки. Наполовину обнажившаяся грудь, которую страдание сделало такой детской, такой целомудренной, бурно вздымалась, как будто ее раздувал изнутри бешеный ветер. Затем этот ужасающий кашель утих, девочка вытянулась на кровати, изнеможенная, утратившая всякую чувствительность; щеки ее полиловели, сама она была бледна как полотно.
Я все еще сидел на краю кровати; меня самого трясло от зрелища этих мук. Я боялся пошевельнуться, прикованный к месту жалостью и испугом. То, что я видел здесь, внушало такой ужас и такую нежность, было таким жалким и таким отталкивающим, что я даже не знаю, как выразить этот священный страх, который меня удерживал там; я ощущал лишь отвращение и сострадание. Я охотно избил бы Маргаритку, выгнал бы ее вон; я с удовольствием обнял бы Марию, как сестру, отдал бы ей свою кровь, чтобы вернуть жизнь и свежесть ее мертвеющему телу.
Так вот до чего я дошел: старая развратная женщина предлагала мне обменяться сердцами, уступить свою любовницу одному из своих друзей и купить у него таким образом его любовницу; она доказывала мне всю выгоду этой сделки и смеялась над забавной историей. А возлюбленная, которую она хотела мне дать, уже принадлежала смерти. Мария умирала и, умирая, протягивала ко мне руки. Бедное невинное дитя! Она была так странно чиста, что не ведала всего ужаса своих поцелуев. Она подставляла мне губы, как непорочная девушка, не понимая, что я соглашусь скорее умереть, чем прикоснуться к ее рту, настолько меня заполнила Лоранс. На этом бледном теле, горевшем в жару, не сохранилось следов поцелуев, от которых прежде оно розовело: оно было уже мертвое, стало священным и таким чистым, что я совершил бы святотатство, если б дал ему содрогнуться в последний раз от наслажденья.
Маргаритка с любопытством следила за приступом у Марии. Эта женщина не верила в чужие страданья.
— Она, наверно, подавилась чем-нибудь, — оказала старуха, позабыв, что больная уже две недели ничего не ела.
Услыхав это, я пришел в ярость. Я охотно ударил бы ее по желтой усмехающейся физиономии.
— Молчать! — крикнул я громовым голосом, видя, что негодяйка собралась снова открыть рот.
Старуха в испуге отодвинулась назад вместе с креслом. Она смотрела на меня боязливо и нерешительно; затем, видя, что я не шучу, взмахнула рукой, как это делают пьяные, и, запинаясь, пробормотала:
— Ну, раз нельзя пошутить, надо об этом предупреждать. У меня всегда найдется словечко позабавить людей; а если кто любит похныкать, тем хуже для него. Не хотите Марию — не надо, разговор окончен.
И она придвинула кресло к столу; налив себе полный стакан вина, она выпила его маленькими глотками.
Я нагнулся к тихонько хрипевшей Марии; она уснула, измученная болью. Я поцеловал ее в лоб братским поцелуем.
Когда я выходил из комнаты, Маргаритка обернулась ко мне.
— Господин Клод, — крикнула она, — хоть вы и не очень-то любезны, я все же хочу дать вам добрый совет. Если вы любите Лоранс, последите-ка за ней.
XXIV
Я ревную — ревную Лоранс!
Эта старуха довела меня до ужаснейших мучений. Я прошел, одну за другой, все степени отчаяния; теперь чаша моего позора и моих страданий переполнена.
Я знаю, как называется неведомый жар, который стеснил мне грудь и душил меня. Этот жар — ревность, жгучий поток тревоги и страха; он нахлынул на меня и залил всего целиком. У меня нет теперь ни одной части тела, не ноющей от боли, не зараженной ревностью, не жалующейся на сдавившие меня страшные тиски.
Не знаю, как ревнуют другие. Я же ревную всем телом, всем сердцем. Сомнение закралось в меня, оно бодрствует, оно безжалостно трудится — ежесекундно наносит мне раны, рвет меня, входит в меня все глубже. Боль становится физической; желудок сжимается, конечности тяжелеют, голова разламывается, наступают слабость и лихорадочное состояние. И все эти боли нервов и мышц меркнут перед тревогой, запавшей в мое сердце, глубокой, безумной тревогой, которая гнетет меня, жжет, не отпуская. В беспредельной пустоте моих мыслей непрестанно вертится лишь одно: Лоранс меня не любит больше, она мне изменила; мой мозг раскачивается, как колокол, издавая этот единственный звук; все внутри меня содрогается, перекручиваясь и разрываясь. Ничто не вызывает такую боль, как эти приступы ревности, поражающие меня вдвойне: и физически и душевно. Муки плоти и муки сердца сливаются в одном ощущении невыносимой тяжести, которая неумолимо и без перерыва давит на меня. А я задыхаюсь, перестав сопротивляться, все углубляясь в подозрения, растравляя свою рану, устраняясь от жизни, живя лишь одной грызущей меня мыслью.