— Ну что, дармоедики?! — мысленно обращался хозяин дома к присутствующим. Но его трогало, что вот пришли, приходят.
Дармоедики мои,
людое-ди-ки!
Юрка, развалясь на тахте (ему уже поднесли, конечно), глядел, как чужие, порой незнакомые даже люди, чьи-то друзья, кем-то приведенные, уставляли стол бутылками, вскрывали консервные банки, резали хлеб. Они, гады, уже сориентировались, нашли тарелки и вилки в буфете; вот они уже двигают стол к тахте, тащат из-под его головы подушки, чтобы подложить под свои зады.
— Стоп, стоп, стоп! Сдурел, что ли? Чего тащишь!
— Подушечку хотел. Тахта больно низкая.
— А ты, собственно, кто? Кто ты есть?
— Я… Я с Толей Соковым пришел.
— А Толя кто? А меня ты знаешь, кто я?
— Юра, по-моему.
— А фамилия?
— Ты фильм ставил… как его?.. забыл название.
— Ну, и дорогу сюда забудь! Сгинь!
Молодой человек надулся, отыскал среди сваленных в коридоре вещей папочку и покинул. Да, покинул сборище, бурча недовольно.
— А Толя Соков кто здесь?
— Я…
— Мы вроде незнакомы…
— Да как же. Юра, вчера…
— Мотай давай, чтоб ноги твоей…
— Да ты сам вчера звал…
— Врешь, гад. Ну что, уйдешь по-хорошему?
Голоса:
Шепот:
— Опять буянит.
— …с пол-оборота заводится.
— …с полстакана.
Громкие:
— Юрка, что ты!
— …Выпьем, Юра!
— …Юрочка, Юр, можно тебя на секунду?
Ото, разумеется, Нэлка. Она хороша сегодня, как всегда после выпивки (она тоже поднесла себе). Растрепанная, красногубая, с красными пятнами на смуглом лице. И эти яркие, наглые глаза.
— Ну что, телочка? Что, бесстыдница?
Ему хочется обнять эту дуру при всех, при Барсуке. Она зажимает ему рот, отводит его руку.
— Юрочка, спой, а? Спой!
Тянет ему гитару.
— Юра, Юрка! Спой! Юр, просим!
Он понимает: отвлекают от скандала. Но знает и другое, видит по лицам: хотят слушать. Любят. Гитара легкая, — дощечка, щепочка, певучий звон… милая!
Ты открой мне то,
Чего я знать не могу,
Ты открой, а я
Про это людям солгу…
Живет где-то тоненькая, смуглая — в цвет томленного в печи молока — женщина с легкими руками, которые тянутся к тебе, в горе ли, в радости — всегда к тебе. Любой ветер сносит ее в твою сторону. Удача тебе — и она смеется, белозубая, бьет в бубен, пляшет, да так, что… ой-я!
Я-эй!
Эй-хо!
А-не-не-не-не-не!
А горе тебе — она мечет черные искры из глаз, наклоняется над поникшей головой твоей, ворожит… Она и слов-то ни одного не знает. Она так слышит, от ветра узнаёт, из гитарного звона, от глаз твоих перехватывает, она пойдет за тобой через лесные завалы не отставая; она в твой смертный час отопьет из отравленной чаши твоей!.. Только люби ее, не отпускай (не отпускай: уйдет!), держи ее в круге пламени горящего сердца своего (не остуди: уйдет! легко махнёт узкой рукой и смешается с лесом, ищи тогда — не найдешь), береги, береги ее, есть чем дорожить, есть что терять!
Ой, да зазнобила — эх! —
Ты мою головушку!
Ой, да зазнобила
Мою раскудрявую!
Биде, манге
Човалэ,
Бид манге
Ромалэ…
И когда Юрка возвращался через темнеющий лес и кудрявый от клевера луг в эту прокуренную комнату…
Они все родные, милые, они тоже побывали где-то, глупые эти, разнаряженные, милые, глупые, в своем где-то таборе побывали, которого не было никогда и не будет, милые, бедные, и только этот стол и стены, чтобы не вырваться, и крыша, чтоб не видеть звезд, — бедные, обойденные, ограбленные…
— Взяли у нас., увели коней… Простите меня, я виноват, не то я делал, не так жил, не усторожил я дорогого… не туда зазвал я вас, милые вы мои!..
И сразу голоса: Шепот:
— Ну, повело!
— Спивается парень!
— А талантлив, эх, черт, талантлив-то!
Громкие:
— Юр, да будет тебе!
— Ты гений, Юрочка!
— Юрка, все хорошо!
— Да с таким талантом я бы!.. Юра! У тебя дар божий!
— Мы все с тобой.
— Со мной, со мной, да, да…
Он плачет навзрыд, положив голову на согнутую руку. Голоса:
— У него трогательный затылок.
— Трепетный человек.
— Теперь модно, чтобы трепетный.
— Есть в нем что-то, есть!
— БЫЛО.
И кто это выдумал, будто пьяный человек ничего не понимает и не помнит? Это уж, простите, кто как. Бывает, что и трезвый, как говорится, не сечет. А Юрий понимал. Слышал и понимал, только не хотел поднять мокрое, опухшее лицо, чтобы не увидели его обиды, глубокой задетости. А я-то — «милые» Гады! Ну, покажу вам, я покажу! Я вас всех в кулак зажму. Вот так! И вот так! Ишь ты — «БЫЛО»!
К тому часу, когда люди разошлись, он уже изрядно выспался.
Тарелки кто-то перемыл и составил чистой горкой на кухне, но комната, кухня, квартира — все было прокурено, загажено, все было так, чтобы он знал: ничтожество. Он, Юрка, — ничтожество, спившийся, бывший. Ну, обождите, шишиги! (И сам рассмеялся этим «шишигам» — бабкиным, крапивенским.) Может он! Может еще захотеть чисто жить — чтобы ранние вставания, чтобы думать, чтоб без водки и скандалов и без этих пошлых голосов, громких и шепотных… Может думать, работать. Да он еще сам напишет себе сценарий, как он его мыслит. И почему до сих пор не попробовал? Погнался за успехом, за деньгами, которые прожигал в пьяных пирушках, за лживыми этими хвалами…
…И весь июнь напролет
Лягушкой имя свое выкликать…
И как это упустил того, при ком мозаичные мысли становились на места, стягивались к центру, обретали форму и цвет. Как можно было ради главного не поступиться самолюбием, гордостью чертовой, любовью (будто кто тебе предлагал эту любовь?!)… Надо было все откинуть, а вот а того, главного, не терять. Можно обронить бумажник с деньгами (это уже бывало — спьяну, конечно), а уронить себя, потерять лицо… Не будет этого! Так не будет!
Серая стена с разводами бетона по швам. Ровный-ровный квадрат окна — черный на сером. Серое, но чуть светлее — небо. Вот и все, что есть в этом заоконном мире. Отведи глаза.
Может, комната что-нибудь подарит? Может — в ней? Да, вещи вроде бы разноцветны. Но цвета эти умерли вместе с интересом к их носителям. Когда-то жил темно-зеленый вкрадчивый цвет клетчатого пледа на тахте. Но всегдашняя его одинаковость! Его неподверженность изменениям от освещения, от настроения хозяина! Мертвая вещь. Мертвые вещи! Ничто не осветило и не освятило их. Отведи глаза.
Может — в себе? Ну хоть лучик?! Нет, нет, не для чего и глядеть. Отведи глаза. Отведи глаза.
Бушуют в нас порой осенние ветры, не совпадая со внешними временами года, застывают живые соки под белым холодом снега… Совсем ли? До новой ли весны?
Юрка протянул руку. По ней прошла тень. Неизвестно от чего. Она накрыла короткие пальцы, захватила широкую ладонь со всеми ее холмами, с дорогами жизни, развилинами таланта, счастья, с линией, которая, оторвавшись от главных пересечений, круто уходила вниз и в сторону: сулила второе существование — после смерти.
Он знал эту тень. Вспомнил. Она была уже.
Узкая улица маленького городка — Крапивина, вдоль которой в беспорядке черемуха, ель, сосна. Нещедрые фонари. Но — светло. Душевный подъем, похожий на предчувствие счастья, высветил тогда весеннюю дорогу.