Теща за дверью беседовала с собой:
— Конечно, кому интересны старые. А помрут — жаль. Как мой Федя-то, доверь, про свою старуху сказывал: «Есть, говорит, — убил бы, а нет — купил бы». Вот что.
Звонит телефон. Теща бежит, шлепает тапками со смятыми задниками. Довольна: все же разнообразие.
— Виталь! — зовет она. — Тебя, Виталь. — И, передавая трубку, заговорщицки сообщает: — Твоя.
— Здравствуй, Виталик! — В трубке звучит ломкий, излишне бодрый голос самостоятельной женщины. — Мы с Пашутой выезжаем завтра в семь утра. Срочно заметай следы преступлений.
— Попробую. Да разве их заметешь!
Виталий горько усмехается своей добродетельности: какие уж там следы!
Телефон дает отбой. Время истекло или повесила трубку?
В мерное течение повседневной жизни врывается шаровая молния, сопутствующая всем действиям этой женщины. Её натянутые нервы, ее сорванные реакции (так бывает сорван голос).
— Ну как она? — подбегает теща. — Пашута здорова?
— Да, все в порядке. Завтра прибудут.
Ах, Лида, как она усложнила все, что просто, и низвела сложное до пустяка. Положила жизнь — свою и его — на борьбу за то, чтобы получить его голову на блюде — целый мир с робкими надеждами, тяжелым шевелением помыслов и замыслов. Владеть, владеть, танцевать со страшной этой ношей полубезумный танец властолюбия и беспомощности: голову на блюде. Не меньше!
А в остальном — великая лояльность:
— Через неделю уезжаю на симпозиум (она ведь ученая). Пашуту возьму с собой. Маму оставить или отвезти в Крапивин? Как тебе лучше?
И она искренна. Она не примет вынужденной верности мужа. Если Виталий хочет быть свободен… Если теща ему мешает…
— Ой, Лидуша, не лишай меня общества Прасковьи Андреевны, не говоря о том, что она не вещь: нужна — достали с полки, не нужна — убрали.
— Нет, если мешает…
И перед приездом непременный телефонный звонок:
— Мы с Пашутой приближаемся к столице нашей родины. Заметай следы.
Гл. XIII. Бунт
Юрий еще раз прочел новый сценарий: он не доверял себе с первого раза, все думал — чего-то не углядел, есть, кроется тайная мысль за пустыми репликами. Ведь Слонов (а неизменным буровским сценаристом стал именно он) не только барственно глядит на людей и события, но он ведь любит Нэлку, обожает пса Джимми. И песню тогда спел по-хорошему, без форсу (правда, больше таких светлых минут не случалось). И вот Юрка все искал в его сценариях, вычитывал и с каждым разом находил меньше. А уж этот!..
Это был срамной сценарий. В нем все не сходилось: обстановка — с поступками, поступки — с характерами. Он, этот Барсук, хотел создать целую «энциклопедию современной жизни», «галерею образов», что там еще? Какие есть готовые определения? Какие штампы? Он дал размах строительства нового городского района, и доброту Простого человека, и молодежь с гитарами, и даже философию — даже философию! (Несложную, правда: что выгодней — доброта или зло. Доброта, доброта, не волнуйтесь!) И современную живопись (легко развенчивал ее, сделав художника бородатым козлом и наркоманом). Во! Даже наркомания… Все, все вместил могучий Барсуков ум.
Но в бедных его цепких руках все превращалось в груду безделушек.
Вот любовь: влюбленные прогуливаются по набережной Москвы-реки. Парень (хороший, наш, рабочий парень, крепко толковый и прочно стоящий на земле) хочет поцеловать девушку (девушка похуже — избалованная интеллигентка, а мама ее молодится и пудрит нос, где ни попадя). Но девушка хоть и влюблена, как клуша, но дает отпор.
Буров набирает знакомый номер:
— Нэл, спроси своего Барсука, почему его Таня не целуется — гриппом, что ли, боится заболеть!
— Не остроумно, Юра. А Барсука нет дома… Мало ли почему можешь не хотеть…
— А-ля-л я…
Это, наверное, Нэлка не хотела целоваться с Барсуком. Но ведь он уже стар и любви у нее не было, а у него рот гниловатый… Мм-да, личный опыт. Ладно, пропустим.
А вот почему этот наш паренек после свидания опаздывает на смену, а его мастер — ни слова, только хитро улыбается? (Так и сказано: «хитро улыбается», а — перехитрил старик молодого красавца!) А… это чуткость. Вспомнил свои годы… Вот уж и растекся в длинной речи: «Как сейчас помню…»
Юрий хлопнул по столу, подул на руку. Как сейчас помню — я думал сделать в кино свое, прекрасное. С каждым разом получаю все худший отброс. Что, мне жить не на что? Да лучше в дворники. В лифтеры. (И слушал себя: заразился пошлостью, заразился: «в дворники», «в лифтеры», «в грузчики» — пижонские общие места…) А что? Отдать назад! Выступить, обругать — при всех. Халтурщики, бездари! И те, кто пишут, и те, кто принимают. А уж кто ставит — подлецы!
Сам не заметил, как выскочил на улицу, — побегал-побегал, чуть поостыл вроде. Возмущение улеглось; стало жаль состояния, в которое приходил, начиная работу, — разговор с актерами как бы походя: «Слушай, Миша, тут одна роль есть. Загляни». А сам ночь не спал, намечтал этого Мишу…
Но в такой фильм и пригласить-то срам.
И еще, остывая, думал о врагах, которых с его отказом сразу утроится, и как Барсук-влиятельный повернется к нему задом. Да неужели я слаб, чтоб иметь врагов? Но тогда я слаб и для работы. Для настоящей.
Только теперь заметил, что бессмысленно петляет вокруг недоснесенных деревянных домиков, сиротливо и живописно обрамляющих кооперативные новостройки. Глупо-то как! Домой, домой!
* * *
Юрка вошел, а она уже сидела на диване, по-кошачьи свернувшись. Черные волосы до поясницы и — распущены, привезенный с собой пушистый платок закрывает (почти, кроме колен) длинные подогнутые ноги; в его прокуренной и пропахшей вином комнате будуарный порядок: на висячей полке, рядом с книгами, — ее духи, над диваном — маленькая иконка в узорчатом окладе, на столе — ваза с двумя привезенными ею цветками. Кроме того, она делала статуэтки из кустарниковых корешков. И вот — пожалуйста: на полке русалочка с раскрашенным лицом, полная вычурного излишества, — даже в такой малости проступает характер. Ее смуглое, неподвижное, всегда — хоть голову разбей! — всегда красивое лицо…
— Юрий Матвеевич, вы заставляете себя ждать.
Конечно, Нэлка приготовила эту фразу.
— Я счастлив, что ты проявила терпение.
Было бы естественнее сказать: «Я рад тебе, Нэлка!» Но теперь такие искренние слова из него не лезут.
— Барсук ушел в министерство, и я решила…
Барсук? О нем говорится без напряжения. Не то что поначалу: «Я не смею быть дрянью!», «Он меня вытащил…» А теперь: «Барсук ушел, и я решила…»
— Слушай, ты тут взрастила сады Семирамиды… висячие… Мне даже неловко за бутылки и горы пепла, которые ты…
— Не волнуйтесь, пепел я замела в уголок.
Господи, что за пошлость это обращение на «вы»! Она говорит: чтобы когда-нибудь не сбиться. Дак ведь не собьется — не та замеска. Тесто-то сладкое, без дрожжей, сроду не убежит. Если только пересадить в другую посудину. Может, тесто хочет пересесть?
— Ну, что на студии?
— О, Нэлочка, идут, идут пробы, нагнал артистов, а главное не решено.
— Что главное?
— Ну, тональность, что ли. Как это все сказать. И сценарий, прости меня…
— Вам не хочется сцену, где герой и героиня разговаривают впервые, сделать замедленной, с деталями, с подробностями, как у Антониони — помните? — в «Затмении», когда этот бочонок с водой… а?
— Нет, не хочется.
О, эта гладкость речи! О, это знание всего на свете!
— Вы подумайте, Барсук говорит… Впрочем, он не понимает. Представьте: городские реалии — камни набережной, по камню ползет муха, первая муха — ведь весна… Трещины на асфальте, по реке плывет детский кораблик…
— Нэлочка, давай о другом.
— Или, как у Феллини…
— Ты не хочешь заварить мне чаю?
Она обижается. Боже мой! Если ей говоришь, что тебе интересно показать крупно лицо человека, когда он задумался о поступке — единственном, может быть, поступке в жизни, — она бойко выкликает: