Ведь дурдом тоже повязан с милицией и дружинниками одной веревочкой – это точно. Нету в этом у меня никаких сомнений.
Они мне там сразу внушать стали, что «поехал» я, а я сопротивляюсь как могу.
– Вы, – говорю, – судить меня должны за то, что я в кювет загнал своим трактором палача Михеева, и я готов за это ответить по всей строгости закона.
– Нет, – отвечают сестрички, – мы тебя, Филягин, вылечим так, чтобы ты был полноценным гражданином нашей великой Родины – надежды всего прогрессивного человечества.
Так именно они и выразились.
Таблетками стали меня закармливать, а когда я их выплевывал, вязали с санитарами руки и впихивали в рот насильно с ударами по губам и подбородку. Брыкался отчаянно. Полмесяца связанный лежал, а Семеновы по очереди дежурят и кормят меня разной пакостью. Тут и правда с головой моей что-то начало происходить. Шарик за шарик закручивается, и сам я фактически расслаиваюсь, словно капусты кочан, и как бы шкурку кто-то с меня снимает… вжик… вжик… вжик… И сами сестры Семеновы тоже перемножились… Руки затекли, ног вообще не чую, еду в меня насильно вгоняют.
В дурдоме нашем тогда, как назло, кашки разные и супчики испытывали на больных и здоровых людях вроде меня для разработки способов питания при голодовках инакомыслящих и евреев, мечтающих уехать в свой Израиль.
Вот чего я насмотрелся не со стороны, а лично был жертвой озверевших сестер Семеновых и прочих медицинских изобретателей.
– За что, – спрашиваю, – мучите меня, черти окаянные?!
– Не мучаем мы тебя, – отвечают, – а лечим.
– Я же нормальный! – ору.
– Какой же ты нормальный, когда у тебя ярко выраженная мания преследования трактором работников милиции? Опасный ты для общества субъект.
Притих я постепенно, чтоб только выйти оттуда к чертовой матери на свободу, где хоть и произвол полный таких мразей, как Раков и Михеев, но ведь и жизнь идет на свободе, в общагу к девушкам сбегать можно с бутылочкой, в садике с алкашами о футболе поговорить, ну и поработать на своем тракторе, потому что я – чудесный тракторист, и у меня с машиной замечательные отношения. Люблю я ее, и если вы меня тут не расстреляете, я еще запущу свой дизе-лек похмельным утречком. Работу я люблю тоже.
Четыре месяца лежал… вспоминать страшно… Ладно. Выхожу. Мать меня из дурдома забирала. Плачет:
– Что они с тобой наделали, сыночек, Боже ты мой!… Я и не понимал, что наделали, одно время. Ходил по городу как смурной, никого не узнавал и ко всему равнодушный. Вдруг смотрю, трактор мой прямо на меня едет и меня же не узнает.
– Петя, – говорю (я его Петей между нами называл), ты что, фары залил, что ли, своих не узнаешь?..
В кабине молокосос сидит какой-то. Притормозил. А машина, ну прямо как человек, рвется ко мне и рвется. Упал я на радиатор, словно другу на грудь, и плачу, выгоняю из себя со слезой химикалии дурдомовские…
Пожалел меня директор через месяц. Обратно на работу взял. Я ведь еще, кроме всего прочего, молокососов прекрасными трактористами делаю. Инструктор…
Работаю себе, водку не пью. Совсем не тянуло. Отбили у меня сестры Семеновы волю к жизни. На танцы не хожу. Как приду с работы, так сажусь возле дома и смотрю себе под ноги – неизвестно чего высматриваю, пока мать жрать не позовет и под руку с улицы не уведет…
А с третьей получки выпить захотелось. Большая появилась вдруг охотка. Пошли в садик. Засадили на двоих с инвалидом одним три бутылки «Вермута розового». Хорошо. Приласкала нас страна, как жалких сирот, за наши же кровные денежки. И на том спасибо.
И вот тут потянуло меня – не по желанию даже, а по разумению – в общагу к девушкам. Чего это я давненько у них не бывал? Непорядок. Забросил своих голубок на произвол судьбы в борьбе с разной мразью и уголовными приключениями.
Являюсь с «Вермутом розовым» и двумя банками овощного рагу. Больше ничего в гастрономе не было, все перед Новым годом разобрали вчистую наши граждане. Правда, сухарей любительских я еще с ванилью прихватил.
Сидим, балакаем, вермут тянем, сухарики грызем.
Тут Брежнев на телике появился. Насчет счастья для советских людей высказывался довольно резко. Будьте, мол, счастливы, дорогие товарищи… неуклонно страна наша приближается к коммунизму… с Новым годом, с новыми вас трудовыми победами, голубчики.
Я и заплакал, в колени девушки лицом уткнувшись пьяным своим, от обиды на мразь зарыдал. Плачу, а сам думаю: ну что ж, теперь не жить из-за них, что ли? Не один ведь я такой. У людей похуже есть обстоятельства и то живут, и радость имеют от семьи, от ребятишек, от выпивки с закуской или разных мудрых книжек. Катание фигурное пять раз смотрят в году. Живут, одним словом, люди, несмотря на нарушения конституции и зверства Раковых и Михеевых. И ты живи, Федотыч. Что тебе, больше всех надо, что ли? Жизнь ведь сама по себе, что же на суету ее разменивать? Живи себе и живи. Не одолеть тебе ихней банды. Держись в стороне. Мать у тебя еще жива и внучат перед смертью понянчить мечтает. Трудно тебе, что ли, внука ей сделать с Клавою хотя бы, например?… Нетрудно…
С Новым годом, дорогие товарищи, с новым счастьем!…
Будь здоров, товарищ Брежнев!
Заделали тут девушки соды с водой и с уксусом вместо шампанского. Зашипели благородно наши кружки. Запили вермут шипучкой. Хорошо…
Зина с Галей на мужскую половину общаги направились, а я с Клавой остаюсь.
– Хватит, – говорю, – Клавочка, после вермута блу дить на казенной постельке. Перебирайся завтра к нам. Будем жить-поживать да добра наживать. А Раковы и Михеевы – будь они прокляты в новом году и во все последу ющие годы. Придет когда-нибудь и на них управа. Придет. Не может не прийти. Уж больно одичали мы, Клава, и с пья нью чуток переиграли. Тебя, – говорю, – любить буду и уважать. Нам и вдвоем перед теликом нашим по вечерам неплохо будет посидеть-подремать, верно?
Кивает Клавочка милая. На стройке тоже ведь несладко раствор таскать с кирпичами, а потом на танцы тащиться, где тебя лапают хулиганы и ножом грозят, если в кусты отойти на пару минут не желаешь. Общага же – это тюрьма бесплодная.
Расцвела Клавочка, дождалась-таки своего часа и нехудшего в мире мужика, несмотря на его беспокойство насчет справедливости. Расцвела.
Но что же оказывается, граждане судьи, через каких-нибудь десять минут?… В подробности тут вдаваться не буду. Горько очень… Перестал я быть мужиком… Глаза закрываю, зубами от ярости скрежещу, если б не Клавочка – выкинулся бы с шестого этажа, как Сошкин недавно…
Верно, Клава?… Ты не плачь, вытри слезы, мы еще поживем с тобой, если, конечно, они меня тут не расстреляют окончательно. Поживем на славу!
– Залечили они тебя, Федотыч, паразиты. Но ты не бой ся… я теперь твоя жена, и не убивайся, что так сегодня все печально происходит… медовый наш месяц так и так давно уж прошел, второй год роман небось крутим, три аборта имели.
А я задыхаюсь от ненависти прямо, дрожу весь, вышло из меня враз все равнодушие, которым набили меня в дурдоме.
– Полежи, затихни, Федотыч, вылечу я тебя лаской и присказкой, выпарим химию и повеселимся, как законные супруги, а не приблудные кошки в проклятой общаге. По спи, родимый…
Притих я, задремал, не все еще потеряно, думаю, Федо-тыч, не боись.
Но, думаете, дали гады поспать человеку спокойно и нервы привести в порядок? Ни за что. Дежурная всю дверь растрясла.
– Выходи в Новый год на улицу, свинья блудливая! Я и ушел домой, к матери.
Что вы на это скажете, граждане судьи, и почему мне отказано было следователем Фирсовым в проведении экспертизы на предмет выяснения роли дурдома в деле вытравливания из меня насильственной химией мужских способностей и фашизма сестер Семеновых над личностью человека?
Я требую переследствия по своему делу и согласен после него хоть на расстрел…
Расписались мы с Клавой, несмотря на такое грустное мое положение. Лечусь. Травки разные попиваю, трусцой бегаю, душ принимаю в физиотерапии с какими-то уколами, но все попусту: не пробуждается во мне не то что былая ярая сила, а обыкновенные супружеские обязанности.