Тут Л.З. открыл наконец глаза. Остатки сна потрескивали в голове. Вчерашний дикий бред насчет души тоже казался нелепым сном. Все тело колотило и ломило, словно оно действительно исколошматилось о скверные склоны, пока не шмякнулось на адские острия… иссиня-черные стрелы, отбрасывающие ослепительно белые тени… какая душа?… что вы мне, понимаете…
Подниматься с пола он решительно не хотел… ни к чему… нет позывов ни к по-маленькому, ни к по-большому…
Неподвижно лежа, осмотрелся. Не мог понять: день ли?… вечер ли?… ночь?… Воздух в комнате странно белел, словно еще не успела улечься известковая, серая, бездушная пыль учиненного разрушения…
Удивился, что не прикончил арфу и клавесины. Вспомнил, как, вообразив себя вчера душою, собирался порхать над родными и близкими с арфой в руках и бряцать, понимаете, пока не простят… бряцать и бряцать… идиот… говно…
Уставился на валявшийся прямо перед глазами курчавый скальп кельнского раввина. Схватил скальп и остервенело стал таскать его за волосы… вырвать… чтобы ни слуху, ни духу…
Волосы раввина были такими жесткими, что Л.З. разбередил ими старые вчерашние порезы на пальцах. Плюнув, бросил возиться… Ноги у него подкашивались от общей слабости, изготовившейся, кажется, на всем плацдарме к…
Плевать было также – заходили сюда или не заходили, пока он спал… плевать… Этого слова вполне теперь хватало для абсолютно точного выражения отношения Л.З. к миру и жизни… Все же, увидев на полу в прихожей свежие газеты, какие-то журнальчики и письма… даже письма… он встрепенулся по старой памяти, но не стал нагибаться… плевать… ы-ык… Омерзение к тому, чтобы прочитать какую-нибудь блевотину собственного производства вроде «Резервам качества- зеленую улицу»… «Партийное просвещение – окрыляющие перспективы»…было сильней желания взглянуть на…
Он застонал и даже как-то взбодрился от ясного знания, что все самое жуткое, может быть, уже позади… столько пережить, сколько Мехлис за эти дни, понимаете… я бы хотел увидеть Александра Матросова на моем месте, скажите мне за него спасибо…
Он мельком вспомнил, как один военачальник советовался с ним, бывшим начглавполитупра, но авторитетнейшим комиссаром, насчет оформления пары выдающихся военных подвигов, от которых даже у повидавшего виды старого вояки стыла кровь в жилах. Мехлис тогда посоветовал оформить как героя Матросова. Солдата-еврея… как я мог позабыть фамилию?… авторитетный комиссар считал более целесообразным посмертно чем-нибудь наградить… орден-шморден, понимаете… и так слишком много разговоров о жертвах среди евреев в газетах… хватит с них пассивного героизма… да и не мешало бы, знаете, проверить как следует все данные… опросить очевидцев… то есть, простите, как это «нет очевидцев»?… как «объективно восстановлена картина боя»?…да вы… вы хотите, чтобы Хозяин снял с нас с вами три шкуры?… раз очевидцы погибли, значит, делу конец… мы не можем допустить девальвации героизма… ну вы даете… не забудьте, кстати, представить к «звездочке» моего адъютанта. Исполнительнейший офицер…
Раздражение и ненависть ко всему вокруг настолько моментально взыграли в Л.З., что он с удовольствием харкнул бы в собственную память, когда бы мог, конечно, харкнуть. И передернуло его не потому, что он задним числом почувствовал себя отвратительным говном в глазах честного, умного генерала, явно воспринимавшего всесильного комиссара как говнюка и ублюдка, а потому, что память готова была разыграть как раз тогда, когда ей следовало бы… понимаете… помалкивать… И все же… эта сволочь… довела вроде бы ничего не значащее, но что-то уж больно въедливое воспоминание до конца… ни к месту… причем тут сраный-пересраный генерал?… плевать.
Генерал сказал тогда в сердцах, что всего этого героического идиотизма могло бы не быть, если бы… «Что вы имеете в виду?» – «Пошли вы к ебени матери, Лев Захарович. Сами прекрасно знаете, что я имею в виду».
Л.З. при первой же возможности донес Сталину о настро-еньицах генерала и высказал оцененную Хозяином мысль насчет того, что высшие военные лизнули порядком власти и силы и надо бы их поставить на должное место…
Мысль сатрапа Сталин оценил, но о разговоре этом поведал при случае группе высших военачальников. Поведал как бы в шутку, но с верным психологическим прицелом, держа, как всегда, на мушке прицела сразу двух зайцев.
Генералы призадумались и еще пуще возненавидели Л.З.
Однажды в Кремле, на величайшем приеме в честь Дня Победы, тот самый старый вояка подошел к Л.З. Мягко отведя его под руку в сторонку от жратвы и пьяни, наклонился – он был головы на две выше Л.З. – и сказал: «Повидал я, Лев Захарович, на своем веку немало. Революцию проклятую пережил. На каторге побывал. Но такой грязной мелкой бляди и крысы, как вы, поверьте, не встречал. Нет-с!» Он также добавил, тактически и стратегически опередив угрозы надувшегося, побелевшего, как жалкий гондон, Л.З.: «Нет очевидцев. Вам не восстановить объективной картины…Мразь!… За победу! Царство Небесное всем погибшим!»
Л.З. так и съел все это. Не мог же он в разгаре победного пиршества полезть с бездоказательными жалобами к Сталину… рябая спирохетина только рад был бы лишний раз анекдотически унизить… но ты тоже подергаешься, если уже не дергаешься, паскуда…
Он закатил глаза, как бы пытаясь заглянуть себе под карниз, в кухню беспокойного хозяйства, злобно поворочал ими, скрипнул зубами и, начальнически веря в неистощимый магизм своего хамского, комиссарского тона, сказал:
– Еще одно воспоминание и… я не знаю, что я с тобой, сучка, сделаю…
Моменты раздвоения его уже не волновали. Сознание, порядком помучав за пару дней и ночей рабочее серое вещество, если и не прониклось мыслью о некой неизбежности, то пребывало в состоянии крайней усталости, в последнем унынии. До сознания как бы дошло наконец с совершеннейшей ясностью, что оно отключено и оставлено на самого себя. Отвлекающие игры в миражи, галлюцинации и в салочки с самовоображенным двойником – бесполезны.
Л.З. в какой-то момент так и сказал вроде бы ни с того ни с сего: бес-полез-няк… Словечко он подцепил от фронтового адъютанта – бывшего отчаянного урки-рецидивиста.
Но вот что странно: человек, которого хитромудрая действительность легко обезоруживает как раз тем, что она предлагает ему на выбор множество разнообразных вариантов поведения, провоцируя его растерянную волю на рискованные игры или, как говорят советские бюрократы, на мероприятия, – человек этот, поставленный вдруг лицом к лицу с некой неизбежностью, даже с неизбежностью смерти, обретает способность как-то действовать в отпущенных ему пределах времени.
Во всех действиях этого человека, если взглянуть на него со стороны, равно как и в полном бездействии, мы с удивлением можем заметить выявление начала личностного, то есть той изначально благородной и прекрасной потенции, которую обычно принято именовать достоинством,никогда не задумываясь об этимологии самого слова и о его Божественном, как воздух и вода, составе.
И вот, сколько бы ни измордовывал конченый почти человек бездарно выбранным стилем всей своей последующей жизни образ достоинства,как бы ни втаптывал он его в поистине невообразимую Творцом серую, топкую грязь и в кровавую кашу, к каким бы ухищренным извращениям ни прибегал человек в изуверских попытках зашлепать достоинство черною мразью окончательного безобразия, несомненно злобно мстя своей чудесной природе только за то, что сам же ее первый и обидел, оно – достоинство жизни –перед некой неизбежностью вдруг скромно свидетельствует самому себе, но не погибающему человеку, о своей непричастности к уродствам зла.
Некоторое смирение Л.З. перед неизбежным означало всего-навсего то, что он, сам того не понимая, не мешал своей прибитой и измордованной сущности справлять кое-какие, ведомые лишь ей одной, «предотъездные», не суматошные дела.
Сказав себе «бесполезняк» и добавив «пиздец», он стал как-то собран, непонятно на чем сосредоточен и одновременно страшно рассеян.