Корзина была накрыта белой льняной салфеткой, такой свежей и чистой, что у Л.З. сжалось сердчишко еще от одного обрыва… к Новому году домработница сервировала стол… скоро придут Вышинские… игривый хрусталь перемигивался с молчаливым серебром… и вот эта салфетка лезет за пазуху перед закусочкой… лезет прохладною, свежей лапкой… щекочет волосатую грудь, словно живая рука… и жена укоризненно смотрит… Лев, гораздо протокольней – положить салфетку на колени… пошла ты на хер… мысленно отвечаю… неужели это – конец и никогда… никогда ни с кем больше не посидим?…
Застонав от острой боли в сердце, заглянул в корзину. В ней лежали продукты. Всего понемногу. Все уложено с истинно женственной теплотой и заботливостью, столь всегда любезной Л.З. Он развернул с кривой, торжествующей ухмылкой сверточки… Колбаска вареная и твердокопченая… рыбка красная, розовая, золотистая… любимая лососиночка… ветчинка… еще горяченькие калачи от Филиппова?… да… от Филиппова… маслинки… огурчики… помидорчики… икорка… пара вобл?… экспортный вариант «Жигулевского»?… это уже садизм, понимаете…
Есть Л.З. не хотелось, но слюнки у него, однако, потекли. А торжествовал он потому, что разгадал, как ему казалось, на этот раз, точно разгадал замысел рябой профурсетки… Ты хочешь, чтобы я хорошо покушал, а потом, точно к митингу на Красной начал загибаться и корчиться от яда?… Мехлис не такой дурак, как ты думаешь… он еще имеет кое-что в холодильнике… Ага… но и эта твоя комбинация обречена на провал… ты не дождешься, подыхающая гиена всех времен и народов, моего самоотравления…
Л.З. был доволен, разгадав многоходовую комбинацию Сталина. Сомнений у него на этот счет не было. Поэтому он хотел плюнуть на чудесные продукты, но оказалось, что во рту нет слюны… нет слюны – и все, хотя слюнки только что текли… текли… вполне возможно, что яд был в кофе и в коньяке… почему бы нет?…
Он попробовал отсосать из десен хоть каплю, хоть слюнку, но рот был сухим, и язык в нем ворочался, словно изнемогшая от пекла пустыни рептилия… Мехлис скажет тебе сейчас, паскудник, все, что он о тебе думает… двум смертям не бывать, а одной не миновать… Мехлис работал как вол…
Л.З. хлобыстнул еще рюмашечку… в плане, понимаете, борьбы с общей слабостью и обезвоженностью… затем бросился к телефону – к «вертушке» на этот раз – с тем, чтобы действительно на полном серьезе выложить Сталину законные упреки… Мехлис уйдет, хлопнув дверью… вы это увидите, убийцы Госконтроля…
Поднял трубку «вертушки». Зуммера не слышал, потому что в раковину уха ворвались какие-то голоса. Это была голосовая каша. Слоеный голосовой пирог. Выделить из него хоть отдельный голосок было просто невозможно, но шум быта жизни, живые его волны заворожительно освежили Л.З. Он и не пробовал с обычным раздражением бешено бить трубкой по аппарату, разъединять линию и ставить контакты, понимаете, на свое место.
Л.З. внимал. Слух его быстро начал различать отдельные голоса, затем разговоры… И, внимая им, Л.З. как бы выбрался из всепоглощающей пучины Времени на ледяную корочку его бережка. Как бы притырился, ловко слившись с ободком циферблата, от бешено завращавших-ся стрелок, от их мясорубочных лопастей, бессильных выйти за положенный куст, бессильных достать Л.З. ужасными остриями… все внимая… внимая… внимая голосам… воплям… разговорам… вопросам… ответам… бреду болтовни… деловой бессмыслице… умному трепу бездельников… преступной чуши… скандалам… истокам различных афер… срочным вызовам… голой, половой бормотухе… хохоту… рыданиям… безнадежным жалобам и стремлениям… абсурдным сообщениям, то есть уже общению вещей, а не людей… анекдотикам, которые, к сожалению, вещи не рассказывают друг другу… внимая многому другому и туповато уставившись на стоявшие у стены часы родного деда, Л.З. сиганул с циферблата вниз, увернувшись от секача маятника, в его запыленный закуток, удивительно охраняющий свою столетнюю неприкосновенность, но все эти сто лет упрямо подзаводящий бычиное стремление маятника к касанию…
И Л.З. тихо торжествовал в нижнем закутке дедушкиных часов, рядышком с бессмертным мешочком из нежнейшего зеленого сукна, где сладко дремал от подзаводки к под-заводке длинный стальной ключ с шишкой на затылке и пустыми дырками глаз в пухлых щечках, торжествовал, потому что изощренная жестокость Сталина неожиданно обернулась для жертвы пытки блаженным, от пытки же, отдохновением.
Это отдохновение от времени, эта от него отстраненность была для Л.З. такой же абсолютно естественной и реально существующей, как для всех голосивших в тонюсенькую мембрану через фантастические расстояния было несуществующим пространство…
…я тебя, Маруся, целую… слышишь меня?… целую и скажи Игорьку: всем хороша Австралия… только нет здесь черного хлеба и кремлевских елей… но мы тут тоже голосовали… что?… я говорю: отдали голоса…
Очевидно, рябой палач успел просечь, что допустил ошибку в работе. Все это – насчет плебейской тоски по черняшке, мудацких елок, голубоватых от налета смертного праха, вонючего голосования в Австралии за блок коммунистов и беспарточных, шутка Сталина, – было последним из того, чему внимал Л.З., забившись в темень закутка подальше от дотягивающегося… от дотягивающегося секача маятника…
Он мальчик… маленький мальчик… у мамы и папы гости… еврейский Новый год… Леву увели спать… уже поздно… он боится заснуть и ненавидит взрослых, потому что они не спят, а болтают… потому что он плачет от страха перед провалом туда, где его нет, – перед ненавистною бездной сна… и тогда он отвращается от нее в сладости самозабвения вниманием к голосам взрослых… он любит их теперь и просит умоляюще, неизвестно кого, чтобы они никогда не замолкали… голоса… голоса… голоса…
Л.З. почувствовал себя вдруг, когда выпустил трубку из рук, что его вышибли безжалостным поджопником, снова вышибли… сволочи… как презренного кутенка, в мертвую тишину.
И еще он почувствовал ненависть к сознанию, возвратившему его зачем-то ко всей этой подлятине. Он бродил по квартире, ломая по привычке пальцы – пальцы почему-то не хрустели, – бродил и устремленно прикидывал: как бы избавиться, понимаете, от этого сознания… без так называемых петель, глотания снотворных и прочих самоубийств… кажется, Демьян Бедный сказал в стишке, посвященном дню рождения Лермонтова… забыться и заснуть, но не тем холодным сном могилы, а наоборот… чтоб, дыша, вздымалась тихо грудь… именно – вздымалась… не то что у моего чучела в гробу… неужели они не понимают… миллионы все-таки трудящихся… На кого они там смотрят?… вот до чего доходит всесоюзное очковтирательство, когда хоронят Госконтроль, понимаете… как бы, действительно, незаметно смыться от вашей объективной реальности… чтоб ей сгнить вместе с вами…
Л.З. больше не возвращался в мыслях к тому, почему все это произошло? На это было наплевать. И, вполне возможно, он решился бы все же перерезать себе глотку или вены… в этом что-то есть… французская революция… ванна… он даже бритву свою опасную открыл и загляделся на манящее острие лезвия, но, так же торжествующе ухмыльнувшись и по-игровски подмигнув рябой сикопрыге, оставил идею насчет… вжик… вжик и – пиздец Америке… вот этого удовольствия я вам, товарищи, не доставлю… не дождетесь… Мехлис так просто не уйдет… Мехлис уйдет, хлопнув дверью… у нас еще есть время…
Но думать о чем-либо Л.З. тоже больше не мог. Это значило по-идиотски подкармливать сволочное сознание именно тогда, когда… понимаете, изо всех оставшихся сил стремишься оторваться от него к чертовой матери…
Не мог он – рука не поднималась – включить радио… Голоса диктора Левитана до блевотины нахавался за всю свою жизнь, хотя и в эту минуту чуял законную гордость за… поглядим, где будет орать этот баритон через месячишко… хорошо, если в Биробиджане… скорей всего, на красноярской пересылке… где все вы будете, понимаете, товарищи заслуженные евреи СССР?… если бы Мехлис не был изолирован от народа… можете поверить: он не стал бы сидеть, сложив на жареном пупке маринованные руки… Мех-лис возглавил бы, понимаете… вплоть до выступления в ООН… общая голодовка в Большом театре… отпустите нас, если мы не нравимся, или забудем к чертовой матери о национальностях…