Донкин занимал на баке совершенно особое, но не безопасное положение. Он одиноко стоял на опасной вершине всеобщей неприязни и в этом постоянном уединении мог только предаваться мыслям о предстоящих штормах у мыса Доброй Надежды и завидовать нашему теплому платью и непромокаемым плащам. Наши непромокаемые сапоги, резиновые плащи и плотно набитые морские сундуки давали ему много пищи для горьких размышлений. Ни одного из этих необходимых предметов у Донкина не было, и он инстинктивно чувствовал, что, когда придет нужда, никто с ним не поделится. Он бесстыдно раболепствовал перед нами и систематически дерзил начальству. Он ожидал от такой линии поведения наилучших результатов для себя, но обманулся в расчете. Подобные натуры забывают обычно, что люди, доведенные до крайней степени раздражения, всегда бывают справедливыми, все равно, хотят они этого или нет. Вызывающее поведение Донкина в отношении долготерпеливого мистера Бэкера показалась нам наконец невыносимым, и мы искренне обрадовались, когда подшкипер в одну прекрасную ночь основательно проучил нахала. Как раз перед полуночью нас позвали на палубу ставить реи, и Донкин, согласно своему обыкновению, стал отпускать по этому поводу дерзкие замечания. Мы сонно стояли в ряд, держа в руках фока-брас в ожидании команды. Вдруг в темноте послышался тяжелый топот босых ног, удивленное восклицание, звук пощечин и шлепков, подавленный свистящий шепот: «А! Ты будешь!!!» — «Ой, не надо… не надо…» — «Так получи!..» — «О! О!..» — потом глухие удары, смешанные с грохотом железных предметов, как будто человеческое тело беспомощно упало среди штоков главного насоса. Прежде чем мы успели сообразить в чем дело, где-то очень близко послышался слегка нетерпеливый голос мистера Бэкера: «Выбирай, ребята, налегай на канат!» И мы с большим рвением принялись исполнять команду. Подшкипер как ни в чем не бывало продолжал ставить реи со своей обычной раздражающей тщательностью. Пока мы выполняли работу, Донкин ни разу не попадался нам на глаза, но это никого не тревожило. Если бы подшкипер бросил его за борт, никто не сказал бы даже: «Алло! А парню-то каюк!» Но на этот раз ничего скверного не случилось, даже если Донкин и потерял один из передних зубов. Мы заметили это только утром и ничем не нарушили деликатного молчания. Этикет бака предписывал нам оставаться в подобном случае слепыми и немыми, а мы уважали свои традиции гораздо больше, чем это принято среди жителей суши. Чарли с непростительным отсутствием savoir vivre[3] выпалил: «Ты что, у своего дантиста побывал? Больно было, а?» — за что один из его лучших друзей дал ему пощечину. Парень удивился и по меньшей мере часа три не мог прийти в себя от огорчения. Нам было жаль его, но молодость требует еще более строгой дисциплины, чем зрелый возраст. Донкин ядовито улыбался. С этого дня он сделался безжалостен. Обзывал Джимми «черным мошенником» и намекал нам на то, что мы олухи, которых самый обыкновенный негр изо дня в день водит за нос. А Уэйту между тем этот парень как будто нравился!
Сингльтон продолжал жить в стороне от человеческих треволнений. Молчаливый, никогда не улыбающийся, он только дышал среди нас, — этим и ограничивалось сходство между ним и остальной командой. Мы старались вести себя вполне достойным образом, но находили, что это далеко не так просто. Мы колебались между жаждой добродетели и страхом очутиться в смешном положении. Мы стремились спасти себя от муки угрызений, но вовсе не желали из-за собственной сентиментальности облачаться в дурацкий колпак. Ненавистный сообщник Джимми, казалось, вдохнул в наши сердца, вместе со своим нечистым дыханием, лукавство, которого там раньше не было и в помине. Мы становились беспокойны и трусливы, и сами замечали это. Один Сингльтон как будто ничего не видел и ничего не понимал. До этого времени мы нисколько не сомневались, что он действительно так мудр, как кажется, но теперь мы осмеливались подозревать по временам, что старик с возрастом поглупел. Однако как-то раз за обедом, когда мы сидели на своих сундуках около оловянного блюда, стоявшего на палубе посреди круга наших ног, Джимми в особенно гнусных терминах выразил свое отвращение ко всем людям и вещам. Сингльтон поднял голову. Мы онемели. Старик спросил, обращаясь к Джимми:
— Ты что, умираешь?
Этот вопрос страшно поразил и смутил Джемса Уэйта. Мы все остолбенели. Ргы так и остались раскрытыми. Сердца колотились. Глаза мигали. Кто-то уронил жестяную вилку, и она задребезжала на блюде; один из матросов, поднявшийся было, чтобы выйти, так и замер на месте. Но не прошло минуты, как Джимми овладел собой.
— А разве ты сам этого не видишь? — ответил он нетвердым голосом.
Сингльтон поднес кусок смоченного сухаря (зубы его, как он объяснял нам, притупились от времени) к губам.
— Ну и помирай, — сказал он мрачно, но с достоинством, — только не путай нас в эту проклятую историю. Мы не можем помочь тебе.
Джимми откинулся на своей койке и долго лежал очень тихо, вытирая с подбородка пот. Мы быстро убрали обеденную посуду и, выйдя на палубу, принялись обсуждать инцидент. Некоторые при этом захлебывались от восторга, другие же были печальны. Вамимбо, простояв довольно долго в мечтательном раздумье, изобразил наконец на своем лице слабое подобие улыбки, а один из молодых скандинавов, терзаясь жестокими сомнениями, попробовал во время второй двухчасовой вахты подойти к Сингльтону (старик не особенно поощрял нас к разговорам) и робко спросил его: «Ты думаешь, что он умрет?» Сингльтон поднял на него глаза. «Конечно, умрет», — сказал он вразумительно. Он произнес это с такой уверенностью, точно вопрос вообще не подлежал сомнению. И скандинав, вопрошавший оракула, тотчас же сообщил об этом всем нам. Он застенчиво приближался к каждому по очереди, весь горя от нетерпения, и, глядя в сторону, повторял свою формулу: «Старик Сингльтон говорит, что он умрет».
Нам сразу стало легче. Мы, наконец, успокоились, убедившись, что наше сочувствие вполне уместно, и снова обрели способность улыбаться без задних мыслей. Но мы «считали без хозяина», без Донкина. Донкин «не желал иметь никакого дела с этими паршивыми медведями». Когда Нильсен подошел к нему со своей вестью: «Сингльтон говорит, что он умрет», — Донкин ответил полным презрения голосом: «Так же, как и ты, толстомордая чухна! Уж лучше бы вы все передохли поскорее! Перекатываете наши денежки в свою нищую сторону!»
Мы снова были смущены. Мы поняли, что в общем ответ Сингльтона не мог иметь никакого решающего значения. Мы обратили свою ненависть на него, думая, что он попросту дурачит нас. Вся наша уверенность исчезла; отношения с начальством обострились; повар, махнув рукой, решил предоставить нас уготованной для нас гибели; мы подслушали мнение боцмана о том, что «вся команда просто мягкотелые дураки». Мы подозревали Джимми, друг друга, самих себя. Мы не знали, на что решиться. На каждом ничтожнейшем повороте своего смиренного жизненного пути мы сталкивались с Джимми, который властно преграждал нам дорогу, рука об руку со своим ужасным, таинственным товарищем. Это было рабство, наложенное на нас каким-то колдовством.
История эта началась через неделю после выхода из Бомбея и надвинулась незаметно, как бывает всегда с большими несчастьями. Все с самого начала заметили, что Джимми слаб на работе; но мы просто сочли это за вывод его жизненной философии.
Донкин сказал:
— Ты, брат, налегаешь на канат не крепче какого-нибудь паршивого воробья!
Он презирал его. Бельфаст, всегда готовый к бою, вызывающе крикнул:
— Смотри, дружище, как бы тебе не надорваться!
— В самом деле? — возразил тот с глубочайшим презрением, и Бельфаст ретировался.
Однажды утром, когда мы мыли палубу, мистер Бэкер позвал его:
— Принесите-ка сюда вашу щетку, Уэйт.
Тот вяло поплелся.
— Шевелитесь же, уф… — фыркнул мистер Бэкер. — Что там у вас с задними ногами?
Уэйт остановился как вкопанный. Он медленно повел выпуклыми глазами, в одно время и дерзкими и печальными.