А зеленый луч? Теперь мне кажется, что он был, я иногда рассказываю, что видел его, а тогда я и забыл о нем. Прошло уже много лет, но знаю, что это был один из лучших часов моей жизни…
Вот вы говорили о живописи — зачем она мне… — Почему я так люблю Сарьяна? Потому что это светящаяся точка. Он прибавляет к тому миру, который меня окружает, огромное свое, яркое, необыденное, дает волю моему воображению.
Художник важен мне как импульс для моей собственной душевной жизни. Терпеть не могу, когда художник поучает, стремится мне все разъяснить, как и что следует понимать, или, что еще хуже, видит все точно так же, как я и без него вижу.
…Вообще, должен вам сказать, что еще многие художники представляются мне людьми наивными. Я сужу по тому, что есть в их картинах. Они хотят меня информировать о событиях, происходящих в стране, и делают это с запозданием на год-два. Я бывал на совещаниях ученых Сибири, видел строительство Братской ГЭС, видел кинофильм о перекрытии Ангары, читал, не помню чей, очерк в «Новом мире», кажется, он назывался «Репортаж с наплавного моста». Я читаю газеты, смотрю сотни фотографий, телевизионные передачи. Вы понимаете — я все знаю о строительстве большой гидростанции. И через пять лет после того, я уже все знаю, художник выставляет огромное полотно «На строительстве ГЭС», где та же плотина, где те же портальные краны… написаны сверху. Так ведь и фотограф и кинооператор снимали с вертолета… Даже если у художника есть достоинства в цвете или композиции (хотя я этих достоинств, честно говоря, не заметил), то ведь у него ни на грош нового содержания, новой информации.
Ну скажите на милость, когда Репин писал свой «Крестный ход в Курской губернии», в Россия показывали документальные фильмы о крестных ходах? Или кто-нибудь писывал на магнитофон и передавал по радио репортажи о церковных шествиях? Или их показывали ежедневно в черно-белых и цветных фотографиях в газетах и журналах? Ведь ничего этого не было! Просто потому, что не было ни кино, ни радио, ни фото. Поэтому сама новизна зрительной информации репинской картины была огромна. Но разве он стремился лишь к информации? Один горбун у него чего стоит! Помните, человек, озаренный чистой и восторженной верой. Он всегда будет привлекать. Остальное стало историей, даже в этой картине, а горбун не стареет, он вечно будет восхищать чистой верой человека в светлое начало в этом мире. Посмотришь на него… Да что там говорить!..
* * *
Мы проходили мимо здания Музыкального института имени Гнесиных. Из открытых окон второго этажа слышалось пение хора. Профессор кивнул на окна и взял меня под руку, приглашая остановиться. Мы стали слушать. Пели «Реквием» Моцарта, шло очень сложное место, которое называется «Диес Ире» — «гнев господен». Хор молодых голосов звучал возвышенно, трагично и, как всегда у Моцарта, и свободно. Мы долго слушали.
Все-таки моцартовский «Реквием» захватывает меня больше, чем «Реквием» Верди или Берлиоза; там много достоинств, но там все-таки сочинено… Да, так мы говорили живописи. Многие художники не понимают, что информация нынешнем мире не их задача. Кажется, об этом интересно писал Сергей Образцов, вы читали его «Эстафету искусств»? А вот сколько я ни видел хроникальных фильмов о войне, фотографий, сколько ни читал, да ведь и самому пришлось, но то, что сумел сделать художник Неменский, может только художник. (Я понял, что профессор говорит картине «На опаленной земле», которую мы оба видели с ним на выставке)… Вы понимаете, земля больше не в силах терпеть, земля у него такого цвета, что забыть нельзя, но с нее кожу содрали и жгут огнем. Я этот цвет вижу, и от того и картину не забуду. Такое напряжение чувства, отчаянно кричит, понимаете, кричит земля!
…Мне важно в искусстве доверие автора, — продолжал он, — мне самому надо досказать, приплюсовать свое состояние к тому, что предлагают художники. Оттого я люблю такие пейзажи Левитана, как «Вечерний звон» или «Околица» — помните, с месяцем? — или «Владимирка». Оттого люблю французских импрессионистов — Моне, Писсаро, Сислея, Ренуара. Их вещи не могут надоесть, как не надоесть сама природа! Я смотрю на их картины и чувствую бесконечность жизни, ее присутствующий тут, сию мин трепет.
Не знаю и никогда не узнаю, что говорила мне мадонна Рафаэля, но это было незабываемое… Вы, конечно, бывали в дрезденской галерее, когда она выставлялась у нас. Знакомый художник достал мне пропуск, дававший возможность приходить рано утром, до официального открытия. Я ходил по залам в одиночестве. Только несколько художников делали копии. Я приходил к «Сикстинской мадонне» три или четыре раза, и каждый раз она забирала меня и забирала меня все больше. Что? Трудно сказать… Об этом столько написано, но у каждого свое. Надо ли вверяться неизведанному? Отдать или не отдать себя жизни без всяких условий?… Не знаю, так или не так. Стоял перед ней, и порой казалось, что я вообще ни о чем не думаю, такая буря была во мне. Если начну сейчас говорить, что я думал тогда, это будет и бледно и неправда. Не покидало ощущение совершенства, отсутствие сочинительства, слишком видимых намерений художника, чего я не выношу…
* * *
Продолжается наш путь по переулочкам. Потом мы сидим в скверике. Дети и бабушки вокруг. Кажется, даже дети ведут себя потише, чем в других местах. Это впечатление возникает оттого, что деревья здесь высокие, а особняки низкие и тихое движение.
Тут неподалеку — мы будем идти мимо — особняк, в котором жил Танеев. У него бывали Рахманинов, Римский-Корсаков. А на Кропоткинской — дом Дениса Давыдова. Вы спросите, откуда я все это знаю? Конечно, книги люблю — мемуары, но больше от этих арбатских стариков.
Денис Давыдов, черт возьми! И сразу, знаете, синие гусары, 1812 год, стихи: «Жомини да Жомини, а о водке ни полслова!» Сани, тройки, образы «Войны и мира»… Или в гагаринском переулке, вначале, как от бульвара идти, дом Нащокина. Мемориальная доска: «Здесь останавливался Пушкин». Пушкин! Нет, только представьте себе.
Пушкин вбегает в этот дом. Кони в пару, мороз, откинутая полость саней, Пушкин бежит в сени. Бросает лакею шубу.
«Что барин?» У Пушкина долги, деньги приехал занимать, Я где-то читал, что он Нащокину должен был…
А там Старо-Конюшенный или Спасо-Песковский. Названия то какие! Недавно, представьте себе, обнаружил, что церковь в Спасо-Песковском переулке та самая, что изображена на известной картине Поленова «Московский дворик». Я хожу с детства этими переулками!..
А на улице Станкевича каменный столб от исчезнувших ворот, на нем старая надпись: «Свободен от постоя». Теперь, кажется, эту надпись сняли, а жаль! Нет, вы представляете, это когда-то освобождали дворянские дома от постоя войск, при Николае I, должно быть. Там жил Станкевич, у него бывал Герцен.
А мне уже слышится старинный русский романс:
И если свободен ваш дом от постоя,
То есть ли хоть в сердце у вас уголок?..
…А то еще начну думать о домах. Вот взгляните, два дома рядом. Справа, должно быть, постройки первой половины прошлого века, деревянный, оштукатуренный, с колоннами. Николаевский ампир. В Москве он попроще, чем Ленинграде.
А рядом особняк — там сейчас какое-то посольство. Это уже «модерн» года 1909-го, может быть, 12-то. Преуспевающие русские промышленники заказывали архитектурные проекты. Есть красивые, а есть и такие, где крикливость, претензия разбогатевшего хозяина на абсолютную непохожесть. Вот, мол, я — и только я, другого такого нет! Нет в этих домах основательности, точно дельцы не были уверены в своем долголетии. Желтенькие, похожие друг на друга особнячки с колоннами не боялись времени, не спешили, у них прочный фундамент и впереди вечность, умрут они естественной смертью. А эти… лишь мгновенье, а там… с таким настроением жили. Может быть, и не сознавали его, но архитектура поразительно объективное искусство. Как ни старайся приукрасить, а камень выдаст, потомки поймут! Пришла революция, и кончился этот недолгий стиль…