За обедом шла непринужденная живая беседа. Горький был в хорошем настроении, рассказывал всякие забавные истории. Мне запомнился, между прочим, его рассказ о Бунине, который, испытывая антипатию к Горькому, обвинил его в бездушном отношении к собственному родному брату.
— А у меня-то и братьев никогда не было, — сказал Горький, как-то комично, вроде виновато разводя длинными руками.
Уже уходя, прощаясь, он вдруг обратился ко мне:
— А вы, оказывается, карикатурист. Мне сказал Михаил Ефимович.
— Да, Алексей Максимович, — сказал я. — И давно, еще с Гражданской войны.
— Позвольте, позвольте… Так это вы Ефимов? Так это вы меня изобразили шагающим босиком с сапогами за плечами. Похоже, похоже. Впрочем, бывало, и сапог не было. А интересная это штуковина — карикатура. Капризное искусство, но нужное. Полезное. Оно требует — хорошо видеть и тонко изображать смешное.
И повторил:
— Хорошо видеть и тонко изображать. Общественно значительное и полезнейшее искусство.
Это определение карикатуры, между прочим, впоследствии вошло в статью Горького о творчестве художников Кукрыниксов, названных им «единосущной и нераздельной троицей»…
Резиденцией Горького в Москве был определен вычурный особняк на Малой Никитской улице, построенный архитектором Шехтелем в стиле модерн для известного миллионера Рябушинского. Теперь там расположен Дом-музей Горького. Когда мне приходится бывать в этом музее, передо мной невольно встают картины прошлого — тех лет, когда здесь жил и работал Горький под бдительной охраной и неусыпным наблюдением соответствующих органов, возглавлявшихся пресловутым Генрихом Ягодой. Сюда наезжал Сталин, сопровождаемый, как правило, Молотовым или Ворошиловым. Здесь Горький читал в присутствии Сталина и Ворошилова вслух свое произведение «Девушка и Смерть», которое, как известно, Сталин удостоил отзывом: «Эта штука сильнее, чем «Фауст» Гете».
Много зловещих тайн хранят стены этого дома. Здесь кишели, сплетались, переплетались и не прекращались сложные политические интриги, низкие карьерные расчеты и даже любовные страсти, достойные пера Александра Дюма или еще более Мориса Дрюона, здесь давали волю низменным поползновениям, циничным и подлым замыслам. Никто не может знать, умер ли Максим Горький своей смертью или же ему помогли уйти в «мир иной», чтобы он не «путался под ногами» и не надоедал Хозяину просьбами о смягчении участи своих старых друзей, соратников Ленина — Каменева, Бухарина и других. Никто не знает истинную причину смерти Максима Пешкова, сына Горького. Никто не знает, какую роль сыграл в этом доме зловещий Генрих Ягода своими амурными устремлениями. Мне как-то рассказывал писатель Лев Никулин, часто бывавший у Горького, что однажды, проходя через одну из комнат, он наткнулся на жестокого главу ОГПУ — НКВД, который, поникнув головой, горько плакал. Оторопев от страха, Никулин на цыпочках вышел из комнаты. Ни для кого не было тогда секретом, что грозный Ягода страстно влюблен в жену Максима Пешкова…
Здесь же в огромной комнате, служившей Рябушинскому столовой, происходило писательское собрание, созванное Горьким для обсуждения вопросов литературы.
Отправляясь туда, Кольцов посоветовал мне пойти вместе с ним.
— Думаю, там будет интересно. Послушаешь и Горького, и самых известных наших писателей.
Мы пришли задолго до начала собрания. Кольцов поднялся в апартаменты Горького, а я остался в подвальном этаже, где встретил нескольких знакомых мне работников «органов». Они сидели за столом, что-то выпивали и чем-то закусывали. Мне гостеприимно предложили принять участие в трапезе и сразу угостили «Степной устрицей». Суть угощения состояла в следующем: надо было залпом выпить стакан голландского джина и тут же моментально проглотить сырое яйцо. Я довольно лихо проделал эту процедуру, заслужив одобрение всей компании. В этот момент кто-то вбежал и, понизив голос и переведя дух, произнес:
— Ребята! Приехал Хозяин. Начинается совещание.
Забыв о «Степной устрице», все устремились наверх, и я увязался вместе с ними. Конечно, никто не посмел войти в зал, где происходило собрание, и мы расположились в соседней комнате, откуда все было видно и слышно. И я своими глазами увидел Сталина, усевшегося чуть-чуть позади. Горького, который на этом собрании председательствовал.
«Отец всех народов» сидел, время от времени раскуривая трубку и сохраняя абсолютно бесстрастное выражение лица, с которого зорко смотрели чуть-чуть прищуренные глаза, слушал выступавших со своего места писателей. Его молчаливое присутствие вносило в атмосферу совещания некую леденящую скованность.
И говорили литераторы, как-то осторожно подбирая слова, явно избегая каких-либо категорических и конкретных мнений, предпочитая общие обтекаемые фразы, не забывая при этом напомнить о великих достижениях строительства социализма под мудрым руководством товарища Сталина и самокритично подчеркнуть, что писатели «в большом долгу перед народом».
Сталин выслушивал эти речи, на мой взгляд, совершенно равнодушно, но терпеливо. В зале постепенно и незаметно воцарялась скука. Но вдруг возникло некоторое неожиданное и, я сказал бы, испуганное замешательство. Вот что произошло. Один из участников совещания, писатель из Сибири по фамилии, если не ошибаюсь, Зазубрин решил, очевидно, выделиться на фоне однообразных скучноватых речей оригинальным, «раскованным» выступлением. Он бодро заговорил о том, что писатель, по его мнению, должен изображать жизнь правдиво, писать о событиях и людях без прикрас, без лакировки, а честно и достоверно. Это звучало довольно убедительно, и его слушали не без интереса. Но затем его, как говорится, бес попутал, и, чтобы иллюстрировать свою мысль, он не нашел ничего лучшего, как сказать:
— Вот, например, если бы мне надо было написать о товарище Сталине. Что же, я стал бы изображать его в треуголке Наполеона? А он человек как человек. Самый обыкновенный. В помятых штанах, рябой, ничем не примечательный…
Тут сибирский писатель, видимо, понял по лицам слушателей, что «забрался не в ту степь», пробормотал еще несколько невнятных слов и умолк. Все со страхом смотрели на Хозяина, который, однако, сохранял полную невозмутимость, как будто ни единого слова не слышал. Горький сильно закашлялся и торопливо спросил, кто еще хочет выступить. Таковых не нашлось. Наступила минута томительного молчания. Я увидел, как Сталин, не вставая со стула, наклонился к Горькому и они коротко о чем-то поговорили, после чего Горький возвестил:
— Слово имеет Иосиф Виссарионович.
Воцарилась мертвая тишина. Сталин встал, медленно прошелся взад и вперед вдоль первого ряда слушателей. Потом остановился возле Горького, выпустил клуб дыма и заговорил негромко и неторопливо. (Я, естественно, не ручаюсь за точность и стенографичность моего пересказа, но смысл сталинского выступления мне запомнился и запомнилось также, как, внимательно слушая Хозяина, Горький то и дело одобрительно кивал головой.)
Сталин высказал ту мысль, что, наряду с инженерами, работающими в сфере производства, строительства, других технических областей, не менее важную роль играют писатели, своими произведениями воспитывающие и просвещающие людей. И таких писателей можно с полным правом тоже назвать инженерами. Инженерами человеческих душ. Их роль весьма важна и ответственна, ибо если у такого писателя нет твердой и правильной политической позиции, если в нем присутствует какая-то раздвоенность, путаница в мыслях, то от такого «инженера» один только вред и от таких «инженеров» надо избавляться.
Все слушали, затаив дыхание, но гораздо большее, прямо скажу, ошеломляющее впечатление произвело то, о чем Сталин заговорил дальше, без всякой видимой связи с вопросами литературы. Так же неторопливо и обстоятельно он стал рассказывать, как, в очередной раз посетив парализованного Ленина в Горках, он услышал от него такую просьбу:
— Вы, Коба, человек твердый, я знаю. Поэтому обращаюсь именно к вам. Принесите мне яд. Я использую его, когда станет ясно, что надежды на выздоровление нет.