Я видел Флору в какой-то светящейся дымке, и лица остальных танцующих тоже проступали как сквозь туман. Я не понимал, что происходит, но вид был великолепный. Что-то неведомое сжало мне горло, колени ослабели, я стал спотыкаться и сбиваться с такта, мешая танцорам. Их контуры уже не просто подернулись дымкой, они окончательно размылись и потеряли цвет. Тут вмешалась Флора, и я понял причину своего недуга. Оторвавшись от своих грез, она почувствовала хмельную неверность моих па, остановилась прямо посреди зала и тихонько сказала, посмотрев на меня:
– Что с вами, Николя? Вы плачете!..
И только тогда до меня дошло, почему я вдруг почти ослеп. Я машинально провел рукой по щеке: она была мокрая. И я, Ломон, тридцатилетний здоровяк, в оцепенении стоял посреди зала, и жаркие слезы заливали мне глаза, и я еще не знал, что оплакиваю свое будущее, свое и будущее своих друзей, своих добрых и веселых друзей, которые в тот вечер были заняты только танцами.
Флора взяла меня за руку, как ребенка, и проворно повела сквозь танцующие пары. По дороге какой-то рыжий коротышка лягнул меня ногой, даже не извинившись. Я бы точно схватил его за грудки, если бы не слезы, застилавшие глаза, и не настоятельная потребность высморкаться. Чтобы посеять ужас в душе рыжего, надо было иметь менее дурацкий вид. Позади нас стояла скамейка, Флора подвела меня к ней, усадила, вытерла мне глаза и посмотрела на меня грустно и нежно, отчего мой слезливый насморк возобновился с удвоенной силой и мне пришлось изо всех сил стиснуть зубы. Увы, я чувствовал, что горячие капли текут и текут из-под моих век, а ведь я не плакал уже лет двадцать, с самого детства. Слезы катились, стараясь поскорее пробить стену моей респектабельной нечувствительности, и больно жгли веки. Мне было неловко перед Флорой, которая растерянно улыбалась, относясь к моей муке как к своей.
– Что с вами? – спросила она. – Что с вами, Николя?.. Я ваш друг, и мысль, что вы страдаете, меня приводит в отчаяние.
– Это просто нервы, – ответил я. – Уверен, что нервы…
– Нервы? – неожиданно властно перебила меня Флора. – Что еще за нервы? Нервы тут ни при чем! И прошу вас мне не врать. Вы, конечно, вольны вообще молчать, только не изобретайте, пожалуйста, каких-нибудь жалких оправданий! Нервы!.. Нервы… – продолжала она, подняв к небу лукавые глаза. – Николя Ломон мне толкует о нервах и при этом ревет в три ручья! Побойтесь Бога! Послушайте, Николя, вы и Жильдас – самые мои любимые на свете существа. Если уж не хотите сказать мне, в чем дело, так хоть имейте в виду, что ваши слезы делают мне больно. Все, что у меня есть, принадлежит вам, и моя нежность тоже.
Она вдруг поднялась и начала покрывать медленными поцелуями мои глаза, щеки и лоб, легко касаясь губ и шепча:
– На вас лица нет, мэтр Ломон. Из-за вас мне захотелось пить, и я пойду поищу чего-нибудь и для вас тоже. И не роняйте, пожалуйста, слезы себе на колени, вы очень меня этим огорчаете. Лучше пригнитесь, чтобы слезы капали прямо на газон…
И она ушла, а я смотрел ей вслед и улыбался от счастья, от нахлынувших чувств и оттого, что у меня появился шанс. Шанс, что она любит меня хоть чуть-чуть и признает во мне ребенка, маленького Николя, который никогда не повзрослеет, но который для нее важнее, чем нотариус Николя.
Она вернулась с бокалом бузи, и я осушил его залпом, как и подобает мужчине, и снова стал прежним Николя. Несмотря на покрасневшие глаза и распухший нос, я все еще был дорог этой феерической женщине. А она легким, нежным движением надела на меня раздобытую где-то черную маску. За сегодняшний вечер это была уже третья.
Первую я потерял в коридоре, вторую – в зале и надеялся, что третья будет последней и полдюжины масок не потребуется. Я прибыл к д’Орти в десять часов. С этого времени я десять раз вальсировал, дважды наведался в пустынные коридоры, был сражен криком любви, прочел мораль той девке, что этот крик испустила, испытал прилив нежности и захлебнулся потоком слез. И все это в течение трех часов, под тремя разными масками, скрывавшими троих Ломонов. Третьего из них я захотел предусмотрительно отправить спать, сменив маску на ночной колпак, а неистовые чувства – на спасительный сон. Я направился к выходу, но было поздно. Судьба уже вторглась на территорию танца, на территорию бала. И моим испуганным глазам открылась губительная изнанка любовной истории, до сей поры вполне счастливой. Счастливой по крайней мере для одного из любовников, потому что Жильдас обязан был чувствовать, что добром все это не кончится. У него, даже когда он смеялся, зубы должны были стучать от страха при мысли о своей порочности, о той мерзости, в которой он погряз, хотя сладости этой мерзости я все еще завидовал. Через зал к нему шла Флора. Я не сводил глаз с его красивого смуглого лица, которое вдруг исказилось неописуемым гневом, и я ускорил шаг, чтобы раньше Флоры оказаться возле Жильдаса и того, кто его так разозлил. Это был тот самый рыжий коротышка, что давеча меня толкнул. Его звали Анри, он носил титул маркиза де Шуазе и герцога де Шантас. Из всех приглашенных он отличался особым высокомерием и больше всех в Сентонже кичился своими титулами, высоким происхождением и привилегиями.
– Как низко вы пали, – заявил он, со злобной радостью повернув к Флоре острое лицо. – Как низко вы пали, кузина… Впрочем, вы еще помните, что вы моя кузина?
– Да, – удивленно ответила Флора, и голос ее напрягся. – Да, я помню. Ваш двоюродный дядюшка и мой дедушка… Но при чем здесь это? Жильдас, что это вы так побледнели?
Она задала этот вопрос, не слушая, что ответил ее рыжий кузен. А его ответом был сигнал к травле, охотничий посвист псарей, спускающих свору. Громкий, грубый свист, который никогда не употребляли при дамах уже со времен Людовика Четырнадцатого.
– Я сказал этому мужлану, который мнит себя шевалье, что на его месте я бы убрался из дома, где собрались люди не его круга. Мне говорили, дорогая кузина, что вы в дружбе с поэтом, но я не знал, что этот поэт ухаживал за кроликами, махал косой и кормил свиней в свинарниках моей родни. Мне кажется, это слишком для того, кто претендует на сердце женщины из моего рода.
– Шуазе, вы сошли с ума! – вскричал д’Орти, который быстро прибежал и был полон решимости выдержать до конца роль хозяина дома. – Шуазе, я прошу вас взять свои слова обратно или покинуть мой дом. Жильдас – мой гость.
Наступила тишина, и подошедшие на всякий случай гости почувствовали, как вокруг этих двоих возникло опасное напряжение.
– Я не возражаю, чтобы он остался в салоне, – продолжил де Шуазе, и его рябое лицо и рот исказила гримаса злобы. – Но пусть разносит кушанья или натирает паркет. Я не желаю видеть, как он танцует у меня перед глазами, не важно, с кем из дам. Не исключено, что их предки были обезглавлены кем-нибудь из его семьи. У вас нет памяти, д’Орти. Надо быть безумцем, чтобы приглашать к себе мужиков после того, что они сделали с нашими предками…
Жильдас, который то бледнел, то краснел, то снова бледнел, слушая слова де Шуазе, шагнул вперед и произнес ясным голосом:
– Да, я косил хлеба, месье Ничтожество[10], и с удовольствием сражусь с вами на косах, на саблях, на чем пожелаете, и в угодное вам время.
– Я бьюсь только с людьми моего круга, – начал было де Шуазе, но тут Жильдас так громко свистнул, что маркиз отскочил.
Его брат Норбер, в насмешку прозванный «малыш Шуазе» за огромный рост и толстое брюхо, которым он обзавелся в двадцать лет, глупый увалень, полная противоположность подвижному умом и телом Анри, набросился на Жильдаса. Спустя несколько секунд в потасовке участвовали трое, потом уже четверо, потому что я крепко поддал ногой брату обидчика. Какая-то женщина резко вскрикнула и упала в обморок или сделала вид, что упала. Мне не надо было оборачиваться, чтобы понять, что это была Артемиза. Общество сразу успокоилось, точнее, всеобщее возбуждение стало осмысленным.