Литмир - Электронная Библиотека

— Секреты? Какие секреты от друзей?

К столу подходил Шкалик. Он двигался смешно, он подкрадывался, вытянув шею, в страхе округлив рот. Так пододвигаются к краю пропасти.

— Ревизор? Какой ревизор? Какой Гоголь?

— Не Гоголь, а Воробьев, — сказал Леонид.

— Кошмар! — сказал Шкалик, замерев на краю пропасти и зажмуриваясь. — Воробьев —это кошмар.

— Вы разве крали, Борис Аркадьевич? — спросил Денисов. — Чего вы так испугались?

— Я крал? Я испугался?! — Борис Аркадьевич легкомысленно взмахнул руками. — Если я и испугался, то не за себя!

— За меня?

— Вообще! Воробьев — это всегда плохо. Вообще плохо. Он не умеет чего‑нибудь не найти. Он мастер, вы понимаете, он мастер своего дела. У него есть престиж. Он не возвращается без ничего.

— Выпейте, успокойтесь. — Денисов протянул Шкалику стакан с пивом.

А тот схватил стакан и залпом осушил. И только потом вытаращился, спохватываясь:

— Что это? Что это я выпил?

— Пиво! — сотрясаясь от смеха, сказал Птицин. — Сподобились, Борис Аркадьевич! Приобщились!

— Но я же не пью пива! — трагически прошептал Шкалик и затих, прислушиваясь к себе, к ядовитому потоку, ворвавшемуся в его организм.

— От страха чего не сделаешь, — сказал Гриша Рухович, презрительно кривясь. — Советую вам сбегать в аптеку за английской солью.

— А сверху касторочки, касторочки! — Птицин радостно потёр руки. — И грянет гром! — Он опрокинулся на диван, задрав ноги, повизгивая от хохота. Он и Руховича за собой потянул.

— Сергей Петрович, — Леонид наклонился к Денисову. — У меня только что состоялся весьма странный разговор, ну, с этим краснорожим Геннадием Николаевичем. Он расспрашивал о вас, о Марьям…

— Ну, а ты что?

— Я сказал, что ничего не знаю.

— И лады. Слушай, Лёня, давай‑ка выпьем. Завтра мне лететь в это пекло, в Ашхабад.

— Сергей Петрович, этот краснорожий завёл со мной разговор не иа праздного любопытства. Кто–то написал на вас. И на меня тоже. Он про все разнюхал. Сергей Петрович, кто мог сто сделать? Кто мог так низко пасть? Зачем?

— Ага! Ага! Ага! — Борис Аркадьевич, слушавший Леонида затаив дыхание, начал вроде приплясывать. — Я же говорил, что нам стали рыть яму! Воробьев не мальчик, поверьте мне!

— Помолчите. — Денисов отмахнулся от Шкалика. — Лёня, друг, давай лучше выпьем. Завтра мне лететь в это пекло. Вот где я наговорюсь‑то, вот где напарюсь… Тебя мучает, кто написал донос? Не гадай, не ломай голову. Иначе слишком многих придётся заподозрить. Этого обидел, этот позавидовал, этому посоветовали написать. Не ломай голову. Вон наши ребятишки борьбой занялись, впали в детство. Давай и мы впадём в детство, Лёня.

— Да он и так дитя, — сказал Птицин, присоединяясь к ним. — Все мы дети. — Он задыхался от борьбы, взмок весь. Он был в пижаме. В той самой, о которой мечтал в Ашхабаде. И про буфет он не соврал, и про графинчик на столе.

— Не хочется мне сегодня пить, — сказал Леонид и поднялся. — Что‑то совсем не хочется. Когда вы завтра летите? Я провожу вас.

— Созвонимся, — сказал Птицин. — Ещё и билетов нет. Вечерком завтра рванём во Внуково, пересидим ночку в ресторане и — айда. Может, останешься, Лёня?

— Пусть идёт, — сказал Денисов. Он почему‑то вдруг обозлился, злым стал у него голос. — На человека в первый раз в жизни донесли. Это как первая любовь, это надо прочувствовать. Пусть идёт.

17

В дядиной комнате в Замоскворечье, где весной было так промозгло, летом неизбывная стояла волглая духота. Но зато было тихо, не верилось, что ты в Москве. Дом прятался в глубине двора, двор выходил в тихий переулок, где булыжник тонул в траве, дома гордились мезонинами, и казалось, вся провинциальная Россия отстроилась когда‑то по образцу этого замоскворецкого переулка.

Едва вступишь в него, охватывала тишина. Едва взойдёшь на стёртые ступени дома, завладевали тобой запахи. Тишина — напоминающая, запахи — напоминающие. И дело тут было не в уюте, не в ласковости воспоминаний. Напротив, вспомниться могло и что‑то злое, тягостное. Дело было в том, что прошлое здесь не отошло, ты погружался в него, и память пронзительные воскрешала тебе картины то из детства, то из иной поры, то в Москве оставляя, то занося куда‑нибудь, где довелось живать, проездом быть, воевать. Вся старая городская Россия была тут — в этом тихом переулке, в этих от века запахах людского жилья. И вспоминалось и думалось в этой знакомой тишине порой очень зорко.

Леонид распахнул два небольших окна, отворил дверь в тёмный коридор — подуло чуть ветром. Опять тополиный горьковатый запах…

Леонид сел к столу. Круглый белый стол на резных ножках, У Леонида на этом столе громоздилась посуда, чайник закоптелый стоял и лежала стопа чистой бумаги. Леонид взял ручку, обмакнул её в чернильницу-невыливайку, придвинул к себе лист бумаги, задумавшись, склонился над ним. Подумал–подумал и начал писать: «Маша! Не удивляйтесь моему письму. Ведь мы друзья, верно? Ведь это я сговорил вас с Зоей ехать после ВГИКа в Ашхабад. Ну, так вот, мне показалось, что вы дружите с Бочковым. Маша, боюсь, что он не стоит вас». Нет, не то… «Боюсь, что вы обманываетесь в нём…» Снова не то! Леонид перечеркнул написанное. А откуда он взял, что донос написал Бочков? Почему именно Бочков, а не кто‑нибудь ещё? Надо разобраться, разобраться… Да, скорее всего, это сделал Бочков. Это похоже на него. Скверный, скользкий человечек, такой способен на все. И он, конечно, не простил Денисову выговора, и он, конечно, и друзей Денисова не жаловал расположением. Да, это он! Кто, как не он, мог и проникнуть в тайну Леонида, разнюхать все про Лену. Он такой, он из разнюхивающих. Боже мой, как могло случиться, что Маша доверилась ему, потянулась к нему? Бедная девочка, строгая, прямодушная, правдолюбивая, и вот… Бедная девочка, сирота, которой и посоветоваться не с кем. Мать у неё недавно умерла, отец сгинул в тридцать седьмом. Но почему, почему обязательно у неё с Бочковым что‑то уже серьёзное? А потому, что она бы не стала так с ним разговаривать тогда в просмотровом, так, как с близким человеком говорят. Не стала бы, если бы ничего не было. Все ясно, приласкал девчонку, пригрел, нарассказал ей кучу своих былей–небылиц, показал ей свои знаменитые аквариумы, которыми у него заставлена вся комната. До сотни всяких там у него пород рыб. Он с этими рыбами возится, это его страсть. Все ясно, девочка пришла к нему, увидела этих рыбок, увидела ещё громадную, пушистую овчарку Альму, согрелась в этом благополучии, понаслушалась этих рассказов, столь напомнивших ей, быть может, рассказы отца, и вот и придумала себе своего Бочкова, своего героя. Совсем не плюгавенького, совсем не неказистенького, совсем не подленького. Куда там! Её герой оказался и честен, и прям, и смел. Да и не так уж плюгав и стар. Чего не придумаешь о человеке, когда так тебе одиноко, а он тебе это одиночество взял да и развеял волшебной палочкой. И рыбки вокруг, и тепло, и сытно, и овчарка Альма кладёт тебе добрую морду на колени. Эти девчонки, Маша и Зоя, приехавшие на студию прямо из института, всегда нуждались, всегда им не хватало зарплаты. Не умели они вести хозяйство, рассчитывать деньги. Им помогали все, кто мог. Но как помогали? От случая к случаю. А Бочков взял над ними шефство. Все ясно, это не новость какая‑нибудь, такое вот завоевание молодой души человеком старым и недостойным. Да Бочков, кажется, уже и не раз так женился. И всякий раз недолог был его брак — очередная жена сбегала от него. Да, сбегали, может быть, сбежит и Маша. Но та ли это будет Маша, какой он взял её? Нет, не та, не с тем светом в глазах.

Леонид придвинул новый лист бумаги, быстро начал писать. «Маша! Не удивляйтесь моему письму…» И снова перечеркнул крест–накрест написанное. О чём он станет говорить? Смеет ли он вторгаться в чужую судьбу, да ещё к тому же ничего наверняка не зная? Не смеет! И уж по крайней мере не в письме начинать такой разговор. Вот вернётся он в Ашхабад, вот тогда и состоится у них разговор. А не поздно будет?..

35
{"b":"182418","o":1}